А какой, к черту, сейчас год?
Впереди, у фонарного столба, надрывал горло вихрастый паренек в картузе не по размеру. Через плечо у него висела холщовая сумка, полная серых листов.
— «Петербургский листок»! Свежие новости! Скандал в городской Думе!
Вот кто мне сейчас все расскажет!
Я шагнул к нему почти вплотную. Пацан тут же насторожился, прижал сумку локтем и зыркнул на меня исподлобья, как крысенок.
— Чего надо?
— Покажи, — хрипло попросил я, кивая на газету.
— Пятак гони, рвань, — огрызнулся он и демонстративно отвернулся. — Читать, поди, не умеешь, а туда же…
Я шагнул еще ближе, нависая над ним. Пацан дернулся, инстинктивно выставляя кипу газет, как щит.
— Эй ты, не балуй! Городового сейчас кликну!
Но я уже все увидел. Взгляд впился в «шапку» издания. Шрифт старый, с завитушками и твердыми знаками на концах слов. Но цифры — они во все времена цифры.
«12 Іюня 1888 года».
Вот такие дела. Тысяча восемьсот восемьдесят восьмой.
Мир качнулся. В груди словно вакуумная бомба взорвалась, выкачав весь воздух. Я замер, тупо глядя на удаляющуюся спину газетчика. Это не розыгрыш, не Рио и даже не девяностые. Это царская, мать ее, империя. Ни антибиотиков, ни интернета, ни ракет, ни авто. Только жандармы, царь-батюшка и я.
Этого не может быть. Да как так-то⁈
Висок снова прострелило. Ослепительная вспышка боли — и перед глазами на секунду встала другая картина. Мутная, серая. Казенная.
Я мотнул головой, сгоняя наваждение.
Разом нахлынули воспоминания этого тела: сени, приют. Мой новый дом.
«И новый шанс, — подумал я, зло сплюнув вязкую слюну на булыжник. — Новая жизнь».
Похоже, в этот раз начинать придется даже не с нуля. А с глубокого, сука, минуса.
Загнанная в угол крыса. Вот кем я себя сейчас ощущал. Худой, битый, в чужом мире, в чужом теле. Дурацкое, беспомощное положение.
И тут из неказистой дощатой будки, сколоченной у самой стены дома, раздался скрипучий голос:
— Сенька! Ты, что ли? Чего застыл?
Впрочем, голос хоть и хриплый, но без явной угрозы.
Я сунул голову в будку. В лицо тут же ударило волной густого жара. Настоящая баня, только воняло не березовым веником, а густой смесью: канифолью, кислотой, расплавленным оловом и застарелым мужским потом. Внутри, в тесноте, чадила маленькая железная печка, в которой докрасна раскалялся массивный паяльник. По полу были раскиданы жестяные обрезки, старые чайники, дырявые тазы.
А посреди всего этого хлама на низкой скамье сидел мужик.
Точнее, полмужика.
Ступней у него не было — обрубки чуть ниже колен утыкались в грубые, похожие на башмаки кожаные культяпки. Лицо морщинистое, обветренное. В руках — запаянный чайник, который мужик придирчиво осматривал.
Висок снова прострелило болью. Мозг услужливо подкинул: Осип Старцев, он же Старка. Бывший солдат, калека, ныне — лудильщик. Вопреки прозвищу, совсем не стар — лет тридцать пять, не более.
— Ну, чего в проходе встал? А ну, заходь, — ворчливо пригласил мастер.
Я молча шагнул внутрь, пригибаясь в низком проеме.
Старка окинул меня цепким, въедливым взглядом, и нахмурился.
— А это что за украшение? — кивнул он рану. — А ну, сядь.
И указал на перевернутый ящик. Пришлось подчиниться.
Что это еще за аттракцион невиданной щедрости?
Старка отложил свой инструмент, кряхтя, придвинулся ближе. Пахло от него табаком и металлом. Сжал мою голову мозолистыми пальцами, оглядел.
Я зашипел сквозь зубы.
— Терпи, казак, атаманом будешь. Не девка, — буркнул он. — Опять этот душегуб Семен лютует? На нем пробы ставить негде, на ироде.
Мастер достал из ящика пузырек с какой-то мутной жидкостью и чистую, хоть и пожелтевшую от времени, ветошь.
— Сейчас щипать будет.
«Щипать» — это он мягко выразился.
В рану будто насыпали битого стекла и плеснули кислотой. Я вцепился в края ящика так, что ногти хрустнули, стиснув зубы до скрипа. Тело пацана хотело взвыть, но я приказал: «Молчать!»
Старка внимательно посмотрел на мою реакцию.
— Гляди-ка. А раньше бы уже слезы в три ручья лил. Взрослеешь.
Он туго, по-солдатски, перевязал мне голову холстиной.
— Ну, рассказывай. За что от мастера огреб?
— Не знаю, — хрипло соврал я.
Голос был чужой, надтреснутый.
Врать я не любил, да и отвык. Но, похоже, здесь к такому методу придется прибегать частенько.
Старка закончил с перевязкой, отстранился.
— Ладно. Не помрешь. Ступай уже в свой приют, а то на ужин опоздаешь.
— Дорогу забыл, — мрачно буркнул я.
Это была лучшая легенда.
Старка снова хмуро свел брови.
— Куда дорогу? В приют свой? Совсем тебе, Сенька, мозги отшибли?
Я молча кивнул. Играем в контуженого до конца.
— Тьфу ты, горе луковое… — Мужик тяжело вздохнул. — Иди прямо по этой улице, никуда не сворачивай. Дойдешь до большой площади с часовней, свернешь налево. А уж там свой желтый сарай за чугунной оградой не пропустишь.
Он махнул рукой в нужном направлении, потом снова взялся за свой паяльник. Аудиенция окончена.
Я поднялся и кивнул. Не «спасибо» сказал, просто кивнул.
Мужик ничего не ответил, да этого и не требовалось. Мне оставалось лишь выйти из душной, пахнущей потом и дешевым табаком конуры безногого солдата обратно на улицу.
В моем старом, пропитом теле краски давно потускнели, все стало сероватым, приглушенным. А здесь, в этом организме, все орет. Небо — нагло-синее. Солнце — злое. Кровь на повязке, которую я мельком видел, — пугающе алая.
Ощущения резкие. Запахи, звуки, боль. Это… раздражало. Я давно отвык, что мир может быть таким четким.
Но теперь у меня было направление и чистая, хоть и вонючая, повязка на голове. Уже неплохо!
Дорога, указанная солдатом, вывела к площади с часовней, а оттуда налево. И вот уже показался знакомый фасад.
«Желтый сарай», хе-хе.
Огромный казенный дом с облезлыми колоннами у входа, выкрашенный в тот самый жизнерадостный канареечный цвет, который резанул мне глаза еще с противоположной стороны улицы. Как будто психушку покрасили, ей-богу.
Длинные ряды одинаковых окон-глазниц. Высокая чугунная ограда с пиками. Над парадным входом — потемневшая от времени табличка с затейливой вязью:
«Воспитательный Домъ его сiятельства князя Шаховскаго».
Я нырнул в боковую калитку.
Навстречу из сторожки, шаркая стоптанными сапогами, вышел дядька. Пожилой, с засаленным воротником рубахи и небритым подбородком. От него за версту несло махоркой. И сразу вспомнилось: Спиридоныч. Не самый худший мужик, судя по памяти Сени.
Он лениво прищурился, глядя на меня, а потом заметил повязку. Лицо его не изменило выражения: ни сочувствия, ни удивления. Подумаешь, еще один из города с набитой мордой. Не первый и не последний…
— Опять? — буркнул он. — А ну, пошли, покажем тебя немцу нашему, пока не ушел!
Спиридоныч схватил меня за тощий локоть и потащил внутрь. Мы углубились в гулкие, холодные коридоры, и в нос ударил концентрированный дух казенного заведения.
А через минуту он уже втолкнул меня в «лазарет», в котором стояли несколько пустых железных коек, накрытых серыми одеялами.
Дверь снова скрипнула, и на пороге появился лекарь. Даже если бы не проговорка Спиридоныча, я бы все равно сразу понял, что он немец. Все как с картинки: аккуратный, подтянутый, с венчиком гладко зачесанных седых волос вокруг блестящей лысины и щеточкой усов.
Он кинул на меня короткий брезгливый взгляд.
— Ну-с, показывать, что у нас тут?
Без лишних слов сухими, жесткими пальцами содрал повязку, которую намотал Старка.
— Пфуй! Дикий работа! Вас ист дас фюр айн швайнерай? — зашипел он, разглядывая рану. — Кто это делал? Палач? — И повернулся к Спиридонычу: — Воды! Шнель! И тряпку!
Пока Спиридоныч кряхтя исполнял приказ, немец осматривал меня, как диковинного жука. Его прикосновения были сухие, быстрые, неприятно-четкие. Он быстро простучал мою тощую грудь, послушал дыхание, задрал веки.