— Освободи завтра квартиру, — сказала она холодно, без интонации, будто читала по бумажке.
— Оставь ключ под ковриком. Мне правда жаль, Катя.
И ушла. Дверь щелкнула, как затвор. И все.
Ноги подкосились, как будто воздух в квартире выкачали, как будто кто-то сзади толкнул в грудь. Я рухнула на колени, как перед расстрелом, и захлебнулась всхлипом. Меня трясло. Боже, как же меня трясло. Слезы лились потоком, вырывались из горла, из глаз, из легких, как будто все внутри разрывалось.
Нет… нет… нет. Почему? Почему жизнь такая сука? Почему мне, почему Леше, почему все всегда заканчивается вот так — кулаком под дых? Что я сделала не так? Почему на моем пути только худшее из худшего? Почему каждый, к кому я прикасаюсь, или уходит, или предает? Мне некуда идти. Просто некуда. Ни подруг, ни родни, ни даже этих сраных комнат в общаге — туда только через трупы. Денег не хватит даже на убитую конуру. Все, что было от Гены — его украшения, часы, даже паспорт с пропиской — я продала еще три года назад. Чтобы Леша ходил в чистом. Чтобы ел досыта. Чтобы у него было детство, а не моя грязь. И сейчас я даже не могу обеспечить своему сыну крышу над головой… Господи, прости… но мне уже просто не за что держаться.
Я уже представила это… не во сне, не в кошмаре, а в реальности, которая теперь дышала мне в лицо гнилью подвала, плесенью чужих стен и холодом, что прожигает до костей. Представила, как держу Лешу за руку и веду туда, где пахнет просроченными крупами, где храпят женщины в рваных куртках и детский смех звучит как издевка. Представила, как сижу у стен храма, как униженно, с опущенной головой, прошу батюшку Вячеслава о помощи, как говорю это страшное слово — «убежище» — прикусывая язык, чтобы не разрыдаться. Убежище для бездомных… бездомных, мать его, понимаешь? Не для кого-то — для нас. Для меня и Леши. И это даже не преувеличение. Это единственное, что остается, когда земля под ногами кончается. Я стояла в кухне, опираясь на столешницу, как будто она могла меня удержать, и понимала: я больше не держу удар. Больше не могу делать вид. Все. Хватит. Дальше — яма. На ватных, ломких ногах я дошла до спальни, туда, где дышал мой ребенок, где хоть что-то в этом мире было настоящее, чистое, не испачканное. Он спал, свернувшись, прижимая к себе мягкую игрушку, подаренную еще Ленкой с рынка. Я легла рядом, укрылась одним одеялом, вытерла слезы тыльной стороной руки, как будто могла стереть ими свою слабость, свои страхи, свое одиночество. Наклонилась и поцеловала его в макушку, тихо, нежно, как будто это была последняя минута до взрыва. Хотелось прошептать: «Мы справимся, Лешенька, мама все решит», но я не была в этом уверена. Потому что внутри — пусто. Потому что я сломалась. Тихо. Без звука. Как дерево, гниющее изнутри, которое еще стоит, но уже мертвое.
* * *
Утро. Суббота. Проклятая, серо-мутная, воняющая вчерашней болью и сегодняшней безысходностью. На кухне — запах пригоревшей каши, на плите закипевшее молоко, которое я забыла выключить, пока пыталась вспомнить, сколько же я спала. Полчаса? Час? Да и спала ли вообще? Я убивала себя мыслями, как крыса, запертая в клетке с собственными страхами, жевала свои переживания до крови, прокручивала каждый вариант, каждую дверь, которая захлопнулась, и даже те, что никогда не были открыты. И при этом знала, как собака знает запах хозяина, что должна быть сильной. Ради Леши. Только ради него я и дышу. Поэтому когда он вбегал в кухню с растрепанной головой, в пижаме, с этим детским «мааам», я натягивала улыбку, как маску, как бронежилет, потому что если он заплачет — я развалюсь. Просто превращусь в горсть пепла и никто меня не соберет.
Стук. Резкий, деловой. Внутри все встало. Пауза такая, как перед выстрелом. Время остановилось, только сердце начало отбивать панику в висок. Все, приехали. Лариса. Пришла выгнать нас, спросить, какого хрена мы еще здесь, когда вчера ясно было сказано — собрать вещи и выметаться. Я сделала глубокий вдох, как перед погружением в ледяную воду, подошла к двери, накинула халат на плечи, сжала руку на ручке. Открыла.
И замерла.
Леша. Стоял на пороге, как тень, как воспоминание, как ответ, от которого никогда не просила. В черной куртке, с немного взъерошенными волосами и белым глянцевым пакетом в руке. Холодный, уверенный, как будто не время раннее, не обстоятельства жгут, а он просто мимо шел.
— Впустишь? — спросил он.
Я смотрела на него, с комком в горле, со злостью в крови и с отчаянием, которое я спрятала под кожей. Да, я могла бы сейчас попросить. Могла бы умолять его поговорить с Ларисой, припугнуть, прижать, добиться. Черт, кем я становлюсь, а? Катя, ты всерьез хочешь, чтобы он угрожал твоей арендодательнице? Чтобы пахло страхом, чтобы срабатывали связи, кулаки, наезды? Это же не ты. Или уже ты?
— Проходи, — хрипло сказала я, отходя в сторону.
И в эту секунду, как по сценарию, раздался радостный голос:
— Дядя Леша!
Мои глаза округлились. Леша — мой сын — радостно, с восторгом, как будто увидел Деда Мороза, подбежал и обнял его за ногу. Тот присел на корточки, как будто так и надо, без лишних слов.
— Привет, мелкий, — сказал он, и в его голосе не было ни грубости, ни злобы.
— Мам, это тот Леша, о котором я говорил! Он спас мою машинку!
Я кинула взгляд на… на Громова. И все внутри застыло. Так вот оно что. Это был он. Тогда, в тот день. Одно имя. Два Леши. Один — мой сын. Другой — его отец, которого я пыталась стереть из жизни, как грязное пятно, а он все равно вернулся. Он достал из пакета машинку, блестящую, новую, дорогую, явно не с ближайшего рынка, а с витрины, где игрушки стоят, как месячная зарплата. Леша взял ее в ладошки, как сокровище, как реликвию, как что-то волшебное.
— Она настоящая?! — прошептал он, глаза горели. — Мам, она даже светится!
Мое сердце в этот момент сжалось до размеров монеты. От восторга в его голосе. От чистоты его счастья. От того, что я не могла подарить ему и половины этого, и от того, что Громов мог. Но я не позволила себе показать ни дрожи, ни слезы, ни боли. Я держалась. Потому что если сдамся сейчас — сломаюсь навсегда.
Он поднялся. Встал в полный рост, смотря мне в глаза. Холодный, прямой, тяжелый взгляд.
— Зачем ты приехал? — устало спросила я.
Угол его глаза дернулся. На долю секунды. Еле заметно. Значит, задело.
Он ничего не ответил. Только перевел взгляд за мою спину. Где стояли две коробки. Я успела собрать только их. Все остальное — разбитые мечты и рассыпавшиеся надежды.
— Переезжаешь? — спросил он без удивления. Ни капли эмоций. Только констатация факта.
— Наверное… — выдохнула я, сама не веря, что сказала это вслух. Слово сорвалось, как признание в измене.
Он сделал шаг ко мне. В воздухе запахло напряжением, как перед грозой.
— Наверное? — прищурился. — Или тебя выселяет хозяйка?
Я резко подняла на него взгляд.
— Откуда… ты знаешь?
— Предположил. Потому что твой голос дрожал. И знаю как ты выглядишь, когда врешь, Катя.
Я стиснула зубы, сглотнула. Он снова шагнул ближе. В его голосе не было ни капли сочувствия. Только холод.
— И настолько гордая, Катя, что будешь жить на свалке, лишь бы не просить меня о помощи?
Он говорил, будто я для него — плевок. Как будто я кусок грязи, что прилип к ботинку. А внутри у меня все вывернуло.
— Мне не нужна твоя помощь. Это тебя не касается, — бросила я, с той злостью, которая больше похожа на мольбу.
— Еще как касается. Речь идет о моем сыне.
О сыне. Эти слова пробили глубже, чем все остальное. Я не знала, что больнее — то, что он произнес это с уверенностью, или то, что даже не попытался поверить мне, когда я пыталась оттолкнуть. Он не слышал «нет». Он слышал только кровь. Только правду, которую сам выбрал. И, возможно, был прав. Но принять это я не могла. Не сейчас. Не так.
Я была зла. Не просто раздраженная, не обиженная, не уставшая — зла, как зверь в капкане, зла, как женщина, которой ломают последнее, что еще держит ее на ногах. Я чувствовала, как в груди поднимается ярость, как кипит под ребрами, как хочется сорваться, подойти к нему, схватить за шиворот и заорать прямо в лицо, так чтобы перепонки лопнули, чтобы он сдох от грома моего отчаяния, чтобы услышал: нам от тебя ничего не нужно, Леша, ни твоих подачек, ни твоего спасения. Но я не закричала. Потому что не могла. Потому что знала — если открою рот, рухну. Потому что это было бы эгоистично, мелко, по-бабски — лишить моего Лешу шанса на что-то большее, чем вонючее подполе у церкви или койка в ночлежке с рваными простынями. Это не про меня, не про мои принципы. Это про него. Про моего сына. Про мальчика, который еще не знает, что мир — сволочь, и что те, кто должен защищать, чаще всего уходят. Я сжала челюсти, зубы скрипнули, пальцы вонзились в ладони так сильно, что казалось, кожа вот-вот треснет.