Свою же телесную субстанцию я всегда расценивал как хамство какое-то.
Ну ладно, я согласен на тело. Но выдайте Александра Македонского (89), Наполеона! А то что это? Я так не играю!
85
Примечание к №77
Зачем же мне ещё доказывать?
Наивная обида Бердяева на логику, очень русская, милая. Он писал по поводу немецко-еврейской «научной» философии Когена и Гуссерля:
«Научная общеобязательность современного сознания есть общеобязательность суженного, обеднённого духа; это – разрыв духовного общения и сведение его к крайнему минимуму, столь же внешнему, как общение в праве. В научной общеобязательности есть аналогия с юридической общеобязательностью. Это – формализм человечества, внутренне разорванного, духовно разобщённого. Всё свелось к научному и юридическому общению – так духовно отчуждены люди друг от друга. Научная общеобязательность, как и юридическая, есть взаимное обязывание врагов к принятию минимальной истины, поддерживающей единство рода человеческого. Общаться на почве истины не научно– общеобязательной, не отчуждённой от глубин личности, уже не могут … Научная философия – юридическая философия, возникшая от утери свободы в общении, от общения лишь на почве горькой необходимости».
И далее:
«Уже моральная общеобязательность предполагает большую степень общения, чем общеобязательность юридическая, а религиозная общеобязательность ещё большую. Вот почему философия как искусство соборнее, чем философия как наука … Для разобщенных обязательны истины математики и физики и необязательны истины о свободе и смысле мира. Чужие должны доказывать друг другу всякую истину. (200)».
И все-таки философия должна быть доказательной. Пускай как стиль, как форма. Тут МЕРА – категория русскому логосу, увы, недоступная.
86
Примечание к №60
– Не могу знать, ва-во-во. – Не-е-е-ет, ты по-ду-май.
Русское общение идёт очень далеко, заходит очень далеко. В русском общении совершенно отсутствует категория меры. Русский диалог преступен, что прекрасно показал Даниил Хармс. Он физиологически глубоко подметил беззащитность русского слова, невозможность им защититься, формализовать диалог, ввести его хоть в какие-то рамки. А с другой стороны, Хармс чувствовал, что это же свойство языка превращает общение в избиение и убийство. Русский язык – язык палачей и язык жертв. Вот рассказ Хармса «Григорьев и Семёнов» (91) (подзаголовок: «В рукописи без названия»):
"Григорьев (ударяя Семёнова по морде): Вот вам и зима наступила. Пора печи топить. Как по-вашему?
Семёнов: По-моему, если отнестись серьёзно к вашему замечанию, то пожалуй, действительно пора затопить печку.
Григорьев (ударяя Семёнова по морде): А как по вашему зима в этом году будет холодная или тёплая?
Семёнов: Пожалуй, судя по тому, что лето было дождливое, зима будет холодная. Если лето дождливое, то зима будет холодная.
Григорьев (ударяя Семёнова по морде): А вот мне никогда не бывает холодно.
Семёнов: Это совершенно правильно, что вы говорите, что вам не бывает холодно. У вас такая натура.
Григорьев (ударяя Семёнова по морде): Я не зябну.
Семёнов: Ох!
Григорьев (ударяя Семёнова по морде): Что ох?
Семёнов (держась рукой за щёку): Ох! Лицо болит!
Григорьев: Почему болит? (И с этими словами хвать Семёнова по морде)
Семёнов (падая на стул): Ох! Сам не знаю.
Григорьев (ударяя Семёнова ногой по морде): У меня ничего не болит.
Семёнов: Я тебя, сукин сын, отучу драться. (Пробует встать)
Григорьев (ударяя Семёнова по морде): Тоже учитель нашёлся!
Семёнов (валится на спину): Сволочь паршивая!
Григорьев Ну, ты, выбирай выражения полегче!
Семёнов (силясь подняться): Я, брат, долго терпел. Но хватит. С тобой, видимо, нельзя по хорошему. Ты, брат, сам виноват.
Григорьев (ударяя Семёнова каблуком по морде): Говори, говори! Послушаю.
Семёнов (валится на спину): Ох!"
Это типовой русский разговор, постоянно воспроизводящейся в той или иной модификации везде: дома, на работе, на улице, на собрании, на допросе. Сколько раз я был его участником! Ни на западе, ни на востоке такой дикий, жуткий «диалог» совершенно невозможен. Во-первых, избиение происходило бы молча или сопровождалось отдельными вскриками и мольбами, не образующими связного текста и тем более – диалога. Во-вторых, даже если представить редкий случай беседы-избиения, то она не велась бы столь искривлённо и спутанно. На западе разговор бы шёл чисто формально (так и говорили бы до конца «о погоде») или же чисто содержательно (выяснение отношений). На востоке такой разговор был бы содержательно-формальный, то есть говорили бы о погоде, но одновременно Григорьев-сан издевался бы над Семеновым (особое строение фраз и интонационных акцентов).
Нет, этот рассказ Хармса просто гениален. Его надо целиком в учебники по этнографии помещать, как характерный тип русского национального общения. Уже первая фраза превосходна: «Сегодня хорошая погода, не правда ли, сэр», – и по морде. – «Да, но вчера был дождь», – и при этом не тоже в морду, а утираясь. В первом случае диалог ещё возможен – из бравады, апломба (на боксёрском ринге между двумя джентльменами). А тут – дикость. Потом формальная беседа, подкрепляемая конкретным избиением, приобретает все более содержательный характер: «Мне никогда не бывает холодно», – эта фраза вносит оттенок субъективизма. Потом: «Лицо болит», – ещё усиление, это уже некоторое осмысление процесса избиения, подход к совпадению действия и его обговаривания. Далее интереснейший, типичнейший поворот: «У меня ничего не болит». То есть ситуация, слова – не доходят. Характерно также осознание этого дефекта и стремление зацепиться за собеседника: «Что ох?»; «Почему болит?» Дальше происходит замедленнейшая и очень вялая реакция, ощущение, что что-то там вовне, в какой-то реальности, лежащей далеко-далеко внизу, вне словесного облака, происходит. И сразу попытка осмысления натыкается на контрформализацию: «Выбирай выражения полегче». Выражения выбираются и происходит осознание ситуации, но на формальном бонтонном уровне, уровне условной стилизации: «брат», «видимо нельзя». Это стилистика «хорошейпогодынеправдали», почему-то приложенная к совершенно неприложимой ситуации. И наконец всё завершается последним «охом» Семенова. Он валится на спину во второй раз, что создает ощущение дурной бесконечности. Одновременно возникает ощущение убийства, потому что избиение идет крещендо: Григорьев сначала просто монотонно «бьёт по морде», а кончает уже торжествующим «каблуком по морде». А Семёнов падает на стул, пробует встать, валится, пытается подняться и снова валится, что совпадает со срывом попытки обороны.
Характерен подзаголовок рассказа: «В рукописи без названия». Что это такая за рукопись? Уж не протокол ли?
А фамилии, фамилии какие! Абстрактно-обобщённые, безлично обычные. «Типовая ситуация». (116) Впрочем, есть и ещё один момент в этом хармсовском смаковании Петровых, Ивановых, Комаровых и Петраковых – просто ненависть к русским фамилиям. Такая же, как у Михаила Булгакова к фамилиям еврейским (в «Мастере и Маргарите», да и в других вещах). «Эй ты, Макаров. – Ну, ты, Петерсон. Ха-ха-ха».
87
Примечание к №81
Это русская черта – вера.
Герой чеховского рассказа «На пути» говорит:
«Я так понимаю, что вера есть способность духа. Она всё равно что талант: с нею надо родиться. Насколько я могу судить по себе, по тем людям, которых видел на своём веку, по всему тому, что творилось вокруг, эта способность присуща русским людям в высочайшей степени. Русская жизнь представляет из себя непрерывный ряд верований и увлечений, а неверия или отрицания она ещё, ежели желаете знать, и не нюхала. Если русский человек не верит в Бога, то это значит, что он верует во что– нибудь другое … Я вам про себя скажу. В мою душу природа вложила необыкновенную способность верить … Моя мать любила, чтобы дети много ели, и когда, бывало, кормила меня, то говорила: „Ешь! Главное в жизни суп!“ Я верил, ел этот суп по десяти раз в день, ел как акула, до отвращения и обморока. Рассказывала нянька сказки, и я верил в домовых, в леших, во всякую чертовщину … А когда меня отдали в гимназию и осыпали там всякими истинами вроде того, что земля ходит вокруг солнца, или что белый цвет не белый, а состоит из семи цветов, закружилась моя головушка!»