Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

821

Примечание к №796

Конечно, Достоевский «залетел» неслучайно, но причины тут не столько политические, сколько психологические.

И мистические. Мережковский совершенно правильно говорил, что внутренней причиной фурьеризма Достоевского, как это ни парадоксально, послужила его религиозность. То есть «стремление пострадать», усугублённое вообще стремлением к крайностям.

Мережковский писал:

«Если кто-либо когда-нибудь был невинен в социализме, по крайней мере, в том социализме, за который преследовало тогдашнее русское правительство, – то это, конечно, Достоевский. Он сделался мучеником и едва не погиб за то, во что не только ни минуты не верил, но что ненавидел всеми силами души. Что же влекло его к этим людям? Не то же ль, что всю жизнь заставляло его искать самого трудного, бедственного, жестокого и страшного, как будто он чувствовал, что ему нужно „пострадать“, чтобы вырасти до полной меры сил своих? Или, он переходил за черту, играя опасностью среди политических заговорщиков, так же, как играл он ею всегда и везде, как впоследствии – в карточной игре, в сладострастии, в мистических ужасах?»

Да, но попал Достоевский на каторгу все-таки не из-за «карточной игры», не из-за «сладострастия» и даже не из-за «мистических ужасов». Всё проще. Он подумал, где-то мысль мелькнула, а добрые люди, сама Россия подхватила и «оформила». Все свои крайности Достоевский совершал в фантазии, то есть не совершал. Но в политической сфере хватило и фантазии. Тут мистические причины, но не только в Достоевском, а и в макрокосмичной ему среде России. Не только «готовность пострадать», но и чьё-то радостное принятие этих страданий, их ожидание и предвкушение.

822

Примечание к №793

Я бы мог стать монахом.

Леонтьев писал:

«Социализм, то есть глубокий и насильственный экономический и бытовой переворот, теперь видно неотвратим, по крайней мере ДЛЯ НЕКОТОРОЙ ЧАСТИ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА. Но, не говоря уже о том, сколько страданий и обид его воцарение может причинить побеждённым, сами победители, как бы прочно и хорошо ни устроились, очень скоро поймут, что им далеко до благоденствия и покоя … (Возможно) законы и порядки их будут несравненно стеснительнее наших, строже, принудительнее, даже СТРАШНЕЕ. В последнем случае, жизнь этих НОВЫХ ЛЮДЕЙ должна быть гораздо тяжелее, болезненнее жизни хороших, добросовестных монахов (887) в строгих монастырях, например на Афоне. А эта жизнь, для знакомого с ней, очень тяжела (хотя имеет, разумеется и свои, совсем ОСОБЫЕ утешения). Постоянный тонкий страх, постоянное неумолимое давление совести, устава и воли начальствующих … Но у афонского киновиата есть одна твёрдая и ясная, утешительная мысль, есть спасительная нить, выводящая его из лабиринта ежеминутной тонкой борьбы: ЗАГРОБНОЕ БЛАЖЕНСТВО. Будет ли эта мысль утешительна для людей предполагаемых экономических общежитий. Этого мы не знаем».

Зато мы узнали. Мы, победители. (А ведь действительно победители. Тот, кто остался жить после «пира богов», – победитель.)

823

Примечание к №804

Нет, до стилизованного православия тут ещё очень далеко.

Собственно идея Флоренского отличная, только объём «Столпа» должен был быть не в 800, а в 80 страниц. Идеи в логике, потом их иллюстративная связь с религией. И тут, может быть, косвенный выход на православие, но именно КОСВЕННЫЙ. А так у него 500 страниц риторики и настриженных церковнославянских текстов прицеплено. Ну и, конечно, стилизация о «погоде» это вообще пародия. Ему в личностное вообще соваться не надо было.

Впрочем, следует сделать две поправки. Во-первых, эклектизм был характерен уже для славянофильства. Ср., например, лингвистические выкладки Хомякова. Флоренский им прямо подражает. Дело тут вообще в противоречии русского рассудка и стиля. И, во-вторых, Флоренский жил к тому же в стилистически нелепой эпохе. Начало века «стильно». Но модернизм, в отличие от Запада, был в России лишь гранью. «Стильность» подчёркивала отсутствие стиля. Частность можно было в 900-х годах сделать стильно. Целое – наврядли. Розанова спас, как он сам говорил, «фетишизм мелочей», умение увидеть мировое в частном и дать отблеск мира через частное. Вот почему Розанов был великим стилистом.

824

Примечание к №733

Критика отвлечённых начал кончилась уже абсолютным отвлечением: третьей частью, которой не было.

Количественный символ «несбывания» философии Соловьёва легко перерастает в символ качественный, если рассматривать этого мыслителя в контексте его иудаизма. Пародийную аналогию соловьевству можно найти в судьбе еврея Венгерова. Ещё в юности Венгеров задумал создать всеобъемлющий «Критико-биографический словарь русских писателей и ученых». По расчетам, издание должно было занимать томов 12. Однако издав к 50-ти годам 6 томов, охватывающих только первые две с половиной буквы, Семен Афанасьевич, чтобы поправить положение, стал выпускать «Источники словаря русских писателей». Вышло этих «Источников» 4 тома, от «А» до «Н». Видя, что и это издание непоправимо разрастается во времени и пространстве, Венгеров попытался издать еще более краткий вариант словаря, а именно «Предварительный список русских писателей и ученых и первые о них справки». Венгеров издал два тома, от «А» до «Н». Перед смертью успел подготовить к изданию третий. Предпоследний.

Это очень характерная еврейская черта: собственная дематериализация, растворение себя в ничтожество по сравнению с материалом. Абсолютное восхищение сокровищами реальности и разевание хобота до разрыва в ничто. Захлёбывание сокровищами. То же расширение заворожило евреев в западноевропейской философии (при этом законченность арийской мысли осталась незамеченной). Заворожила возможность растворения грязи в абстрактном пространстве ценностей.

Греция это благородство без совести, без раскаяния. Иудея – совесть без благородства. (Из этого синтеза возникло христианство. Нежный, благородный, но слабый запах розового масла был зафиксирован аммиаком совести.) Для еврея ценностные категории как таковые лишены смысла. Все ценности, их иерархия (иерархия блага) заменяются одной ценностью – ценностью ценности, то есть ценой. Евреизация мира есть его экономизация. Макс Вебер в своей «Протестантской этике» выявил глубокую связь протестантизма и иудаизма. Отличие протестанта Гегеля от еврейской философии в его замкнутости, согласованной законченности.

Философия нового времени это, как прочно и не раз сказано, «эпоха введений». Куда-то всё вводят, а куда – неясно. Потерпи, сейчас интересно будет. И тянется, тянется томами спинозистско-лейбницианско-гегелевская тягомотина. Это ничего, это песок и камни вместо нежных слов, зато в конце пустыни обетованная земля познания. Такой еврейский бутерброд – гигантский ломоть хлеба, а на конце нежно розовеющий на сером фоне крохотный пятачок колбаски. И ешь, ешь пресные сантиметры, чтобы добраться до источающей аромат приманки. Рот забивает мучнистой мацой, а в глазах кружится ностальгической утёсовской пластинкой приближающееся колёсико. Но пока добрался до конца, есть-то уже и не хочется. Пора помирать. А колбаску «в наследство». И снова всё повторяется… Вроде бы есть философия, а по-настоящему и нет её. (858)

Отличие арийской философии от спинозизма, повторяю, в законченности этого процесса и следовательно – в трагизме. Спиноза юноша, оптимист. Самый «оптимистичный» из арийцев – Лейбниц – глубокий старик.

С другой стороны, тяга к введениям это наследие западно-христианской доктрины. Наука – служанка философии, а философия – служанка теологии. Философия заменилась филотеизмом. Философия – вводная часть к теологии. Предисловие к религии, введение в религию. То есть, после кризиса религии, предисловие и введение в ничто.

288
{"b":"9374","o":1}