«для католического Запада Христос объект, Он вне человеческой души, Он предмет устремлённости, объект влюблённости и подражания. Поэтому католический религиозный опыт есть вытягивание человека ввысь, к Богу. Католическая душа – готична. В ней холод соединяется со страстностью, с распалённостью. Католической душе интимно близок конкретный, евангелический образ Христа, страсти Христовы. Католическая душа страстно влюблена в Христа, подражает страстям Его, принимает в своем теле стигматы … В католичестве энергия переливается в пути исторического делания, она не остаётся внутри, так как Бог не принимается внутрь сердца, – сердце стремится к Богу на путях мировой динамики».
«Для православного Востока Христос субъект, он внутри человеческой души … В православной мистике невозможна влюблённость в Христа и подражание Ему. Православный опыт есть распластание перед Богом, а не вытягивание. Храм православный, как и душа, так противоположен готике … В православии нельзя сказать: мой Иисус, близкий, любимый. В храм православный и в душу православную нисходит Христос и согревает её … Православие – не романтично, оно реалистично, трезво. Трезвение и есть мистический путь православия. Православие – сыто, духовно насыщенно. Мистический православный опыт – брак, а не влюблённость… он не творит красоты. В православном мистическом опыте есть какая-то немота для внешнего мира, невоплотимость».
Если европеец любит Христа и подражает ему, считает его своим идеалом, то русский считает себя Христом. Нелепо, безумно, и никогда ни один нормальный русский не признается в этом, но это так. Но как же жить «Христом» в миру? (839) Только за счёт тончайшего, веками вырабатываемого механизма глумливой адаптации. И что же тогда русский романтизм? то есть перенос на абсолютно чуждую почву западного мирочувствования? – Лишь форма издевательства над миром, над самим собой. Русский романтик это христосик, идиотик, дурачок. Сама идея романтизма так и ощущалась русскими.
430
Примечание к №373
Достоевский. «Хе-хе». Все его трагедии с этим смешком
Соня надевает кающемуся Раскольникову на шею свой крест, а он:
«-Это, значит, символ того, что крест беру на себя, хе-хе!»
431
Примечание к №384
Набоков вспоминал о своём гувернёре-еврее, которого он в мемуарах саркастично окрестил Ленским
Уже не в фантазии Набокова, а в реальности под псевдонимом Ленский скрывался основатель Екатеринославского Союза борьбы за освобождение рабочего класса Илья Соломонович (он же Эфроим Залманович) Виленский.
Следующим после Ленского гувернёром Набокова был некто Волгин, сын обедневшего симбирского помещика, впоследствии женившийся на одной из многочисленных набоковских родственниц. После революции Волгин стал комиссаром, а жену сдал в Соловки. В бытность гувернером Волгин поспорил с Володей на строчку «Евгения Онегина» и проиграл ему своё революционное оружие – кастет.
432
Примечание к №402
Я долгое время полагал, что всё отличие Ленина от Чернышевского только в том, что его «нашли»
То есть «нашли» и того и другого. Но Ленина нашли ещё раз, в Швейцарии, а о Чернышевском в Сибири забыли. Ну, попросили отпустить умирать в Астрахань, и всё. Но карьера Николая Гавриловича, разумеется, началась с «хороших ребят».
Набоков писал о Чернышевском:
«Некогда, в юности, у него было одно несчастное утро: зашёл знакомый букинист-ходебщик, старый носатый Василий Трофимович, согбенный как баба-яга под грузом огромного холщового мешка, полного запрещённых и полузапрещённых книг. Чужих языков не зная, едва умея складывать латинские литеры и дико, по-мужицки жирно, произнося заглавия, он чутьём угадывал степень возмутительности того или другого немца. В то утро он продал Николаю Гавриловичу (оба присели на корточки подле груды книг) неразрезанного ещё Фейербаха».
Так не бывает. Тут Владимир Владимирович маху дал. Русский человек прирождённый материалист. Да и попробуй не быть в России материалистом. Как ударит под 40 градусов, поневоле материалистом станешь, все тряпочки какие ни есть на себя навернёшь. Раз русский за что-то схватился, значит у него какая-то идея, мыслёнка кривенькая есть. Это не так всё механически: вывалили книги на пол, а там в куче Фейербах, например, оказался. Ну, русский Ваня и стал его машинально читать. Нет, не так. Нет здесь и западного идеализма, то есть чисто познавательного интереса (да в этом случае Фейербах бы через три дня в печь полетел – нудно, пошло). Тут Фейербаха посоветовали ЛЮДИ. И русский – прирождённый предприниматель, прирождённый деловой человек – решил уцепиться за «полезную книжечку», чтобы с её помощью и самому полезным стать. Конечно ничего не получилось, потому что русский опять же прирождённый банкрот, но мысль была очень чёткая и утилитарная. Хитрая. Чернышевский дурак, дурак, а умный. Он посматривал, где что плохо лежит. Ему сказали – Фейербах. Он и стал фейербахианцем. Сказали бы – Гегель, он бы гегельянцем стал. Сказали бы – Конфуций, он бы стал конфуцианцем. Сказали бы – в лавке приказчиком, он бы – приказчиком. Главное, при лавочке, при деле. Зацепиться ногами, руками, ушами. Чтобы было с чего жить, где от мороза укрываться. Но при этой хитрости детское простодушие, мечтательность и никчёмность. Полная отдача себя «людям». Людям, в сущности, совсем незнакомым или «седьмая вода на киселе». (434)
Так вот интересно, кто эти люди, которые Чернышевского к делу приставили? Известно, что жил в Петербурге уроженец саратовской губернии Иринарх Введенский, чью мрачную и страшную личность мы здесь трогать не будем (Введенский умер в 1855 году). Вокруг этого человека, «великого слепого» русского подполья, собирался кружок саратовцев, куда входили Чернышевский, Благосветлов, Пыпин и другие. Вот на фигуре Александра Николаевича Пыпина и остановимся. Пыпин, двоюродный брат Чернышевского, в громких делах не был замешен, в тюрьме не сидел, в ссылке не жил. Был предназначен для другого. Пыпин, как и его кузен отличавшийся исключительным трудолюбием, создал больше, чем подполье – он на 80% сформировал мифологию русской интеллигенции, выкопал гигантский мелководный лягушатник, в котором она барахталась несколько десятилетий. Тысячи журналистов, стоящие на подхвате, повторяли, аранжировали и пережёвывали пыпинские мысли, низводя их до уровня тезисов и лозунгов, которые служили каркасом леворадикальной долбни. Достаточно указать только на три мифа из многотомного пыпинского репертуара:
1. Именно этот человек разработал «теорию официальной народности», якобы исповедываемую государственной мыслью. (Пыпин, кстати, ввёл и сам это термин.) При этом страна, в максимально возможной степени открытая любым западным влияниям, страна, чей книжный рынок был переполнен литературой на всех европейских языках и литературой самых радикальных направлений, страна, где даже официальное делопроизводство в значительной степени велось на иностранном языке, эта страна изображалась в виде косной, консервативной деспотии, суть которой заключается в полном затворничестве и неподвижности. Для обоснования этого постулата Пыпин довольно ловко (по крайней мере для того времени) передёргивал различного рода исторические факты и обстоятельства, а также некоторые высказывания властей. Никакого научного значения «теория» Пыпина не имеет и иметь не может. Но её идеологическое значение огромно.
2. Именно Пыпину принадлежит сомнительная честь канонизации Белинского. Венгеров умилялся по этому поводу:
«Биография Белинского, по частям печатавшаяся в „Вестнике Европы“ (последняя фаза канонизации – О.), в своё время привлекла к себе чрезвычайное внимание. Она даёт подробные и совершенно новые сведения не только о самом Белинском, но и о друзьях его … Письма Белинского, разысканные Пыпиным, вводили в мир небывалой душевной красоты и произвели сильное впечатление. Все знали до сих пор Белинского-критика, теперь же вырисовался такой лучезарный образ человека-борца за свои идеи, который нельзя было не полюбить даже больше Белинского-писателя. Создалось мнение, что Белинский разысканных (читай: ловко подтасованных и отредактированных – О.) писем, свободно отразившийся здесь во всей чистоте и идеальности своего высокого духа, едва ли не ценнее, чем в своих статьях, где его стесняли условия печати того времени».