Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Убеленному сединами Мордвинову Муравьев-Апостол полюбился прежде всего скромностью, сосредоточенностью мысли, отсутствием раздражающей самонадеянности, что бывает присуща не только глупой молодости, зрелостью суждений, трудолюбием и необыкновенными умственными способностями. Адмирал сразу увидел, что его молодой друг много читал, много воспринял из прочитанного, он уже сейчас много знает, но жаждет знать больше и ничего из услышанного и прочитанного не принимает слепо на веру, все пропускает через очистительный пламень размышлений, сравнений, сопоставлений. При этом не пытается легкодумно осмеять ошибки отцов и восхвалять пока что бесплодные порывы идущего на смену отцам поколения. Нет в нем и показного, но на поверку всегда хрупкого и непоследовательного карбонаризма, что становится повсеместной модой. Нет и заносчивости, и той жалкой гордости, за которой обычно ничего не скрывается, кроме пустоты и болезненного тщеславия.

Адмирал Мордвинов нелегко одаривал своей дружбой и доверием даже умных и во всех отношениях безупречных людей. Долгая жизнь и постоянное вращение в свете, в придворных кругах научили его не торопиться с изъявлением дружбы. К этому еще примешивалась и фамильная гордость, обостренное чутье всякой фальши и неискренности. И все же перед Муравьевым-Апостолом он сразу распахнул свою душу. Тому немало способствовало и доброе, во всех образованных дворянских семействах с уважением произносимое имя отца Сергея — Ивана Матвеевича Муравьева-Апостола.

Как-то раз после беседы в своем домашнем кабинете Мордвинов, прощаясь с Сергеем, сказал ему:

— Ваш отец может гордиться такими сыновьями, как ты и твой брат. А вот ваш родственник Николай Николаевич Муравьев мне не полюбился... И не тем, что у него всего-навсего на пятерых братьев сто сорок ревизских душ... Ревизские души не могут заменить одной нашей собственной души, что вложена в нас творцом...

Сергею Ивановичу было неприятно услышать о своем родственнике неодобрительный отзыв, и он попытался сказать несколько слов в защиту Николая Муравьева, но сам почувствовал, что защиты у него не получилось.

— По городу кто-то из глупцов распустил слух, боюсь, что это сделал сам Николай Муравьев с братцем своим Александром, будто я изгнал обиженного отказом жениха из Петербурга... Жалкая выдумка... Он сам сбежал от стыда... Я не прорицатель, но Николай Муравьев, при ближайшем рассмотрении, показался мне тем, одаренным даром перевоплощения, артистом, что с одинаковым и непременным успехом может выступать в плащах разного цвета. А вы таким дарованием не обладаете и никогда обладать не сможете.

Муравьеву-Апостолу запомнились эти слова, но он так и не мог понять, что же в поведении Николая Муравьева дало адмиралу повод к такому суровому заключению. Уж не проведал ли адмирал о «вечевом колоколе» под потолком? Если это так, то все равно нет для серьезного человека причины для столь строгого и категорического осуждения, уже хотя бы потому, что масонские обряды еще более смешны, а к масонским ложам ныне принадлежит едва ли не вся знать. Значит, дело заключается не в «вечевом колоколе».

Трещал мороз. Сады погрузились в дымку серебристого инея. Сухой полярный воздух обжигал щеки. Вдоль Невы, закованной в прочный лед, мчались борзые тройки, разметав по ветру летучие гривы. В такую погоду у Муравьева-Апостола загоралось сердце желанием промчаться вдоль Невы в ямщицких санках, да так, чтобы ветер гудел в ушах. Они с братом Матвеем, надев шубы с бобровыми воротниками, наняли у Синего моста извозчика с вместительными санками и заехали за Глинкой к нему на квартиру. Он тоже любил зимнюю гоньбу. Был воскресный день, улицы, несмотря на мороз, полнились праздничным народом, ярко расцветали шали, платки, шляпки.

Тройка чалых, взбодренная могучим ямщиком в зеленом кафтане поверх овчинника, подпоясанного алым кушаком, бешено неслась по ледяной дороге. Из-под копыт и полозьев дымился сухой искристый снег. Ямщик, с одного взгляда разгадавший в седоках добрых людей, желающих потешиться дарами зимы, старался изо всех сил. Время от времени он лихо подсвистывал, чтобы придать гонке всю прелесть состязания, встряхивал вожжами, гикал, молодецки заламывал набекрень лохматую баранью шапку, из-под которой огненными всполохами выметывались рыжие пряди, развеваясь на ветру. Глядя на его лихо заломленную шапку, можно было только дивиться тому, какая сила заставляет ее держаться на голове при такой бешеной езде, при ревущем ветре, что норовит выбросить из санок седоков.

О маловажном говорили на русском, обо всем, что относилось к делам Тайного общества, — только на французском.

Сергей, сидевший между братом и Глинкой, говорил последнему:

— Коренная управа нашего Союза поручает тебе заняться приготовлением Милорадовича... Я берусь такую же работу вести с командиром Потемкиным и адмиралом Мордвиновым... Пестель обязуется заняться агитацией генерал-адъютанта Павла Киселева, начальника штаба 2‑й армии. Сенявину поручено воздействовать на своего отца — адмирала Сенявина. Ищем лицо, которое занялось бы в этом направлении дежурным генералом Закревским... Пока что ни на ком не остановились... Наиболее всего для этого подходит ротмистр Чаадаев, но с его приемом еще окончательно не решено. Мы гонимся за генералами не ради широких генеральских эполет... У нас уже есть генералы: Орлов, Волконский, Фонвизин, Юшневский... Возможными нашими союзниками и единомышленниками нам представляются генералы Алексей Ермолов и Лисаневич... Мое мнение разошлось с мнением Пестеля относительно генерал-адъютанта Витта...

— Витт — ломтище, да еще какой, — заметил Матвей. — У него в руках весь поселенный южный корпус. А поселенные войска после Мамаева побоища, что устроил казакам Аракчеев, бочка с порохом. При умелом ведении дела они первыми возмутятся. Две дивизии не шутка...

— Уж очень много разных опасений относительно этого Витта, — продолжал Муравьев-Апостол. — По одним сведениям, Витт — самый ярый враг монарха, который якобы оскорбил его подозрением в шпионстве в пользу Наполеона. По другим, Витт — опасное лицо, которому никак нельзя доверяться... Поручено вести нечувствительное наблюдение за Виттом прежде, чем окончательно решить о нем... Ну как, Федор, ты уже не первый год находишься к Милорадовичу ближе всех. Как он? Можно на него всерьез рассчитывать? Один драгунский горячий штабс-капитан недавно так о нем отозвался: «Милорадович — великий мастер пускать ракеты, но дальше ракетопускания он никогда не пойдет, и ждать от него нечего... Боярдом родился — Боярдом и помрет...» Но ведь и другое о нем говорят: он ненавидит великого князя Николая Павловича, считает за молокососа с претензиями и другого великого князя — Михаила Павловича, очень высоко ставит императрицу Елизавету и всегда пользуется ее благосклонностью, не сторонится благотворительных начинаний... Нельзя начать перетягивать его шаг за шагом к нам сначала хотя бы через участие на ниве человеколюбия?

Тройка еще далеко не израсходовала всей своей резвости! Лошади, взметая снег копытами, казалось, рвутся вытянуться в струну и лететь по воздуху! Уже сколько саней и санок обогнали они... Обжигающий воздух румянил лица, порой кинжальными струями врываясь под поднятые бобровые воротники. Глинка слушал Сергея Ивановича и теплил лукавую улыбку в круглых темных глазах, таких всегда живых и проникновенных.

— Ну как, Федор? Что молчишь? Вероятно, новая песнь уж рождается в твоем сердце? — щекой касаясь глинкинского воротника, говорил Сергей, склонив голову к плечу соседа. — За тобой долг — песня о русской тройке... Вот об этой... Об этом валдайском колокольчике...

— Ты сам превосходный поэт, — отвечал Глинка.

— Мои опыты не заслуживают того, чтобы говорить о них, тем более такому поэту, как ты... — ответил без кокетства Муравьев-Апостол. — Да и влечет перо мое всегда к темам суровым, возможно, некоторые сочтут такое влечение лежащим за пределами искусства... Но я придерживаюсь иного убеждения... Ну так, дорогой друг, что же скажете нам о Милорадовиче?

88
{"b":"913417","o":1}