— От какой же? Увидел улыбающегося Аракчеева?
— Испанцы его своим республиканским огнем подогрели, вот с того и у нас в Петербурге закапало со всех крыш.
Разговор перекинулся на события в Испании, вооруженное восстание в Кадиксе. Эти вести были получены через братьев Тургеневых и Федора Глинку, которые первыми имели возможность знакомиться с иностранными новостями.
Порадовавшись успехам отважных испанцев и помянув добрым словом вождей испанского восстания полковников Риегу и Квирогу, они заговорили о своих, не менее важных, делах, родственных испанским. Муравьев-Апостол выразил резкое неудовольствие тем, что один из членов Коренной управы Союза благоденствия (как теперь называлось Тайное общество, возникшее на основе Союза спасения) князь Сергей Трубецкой в столь ответственный для Тайного общества период отбыл за границу на неопределенный срок.
— Предстоит окончательное определение наших целей и средств для их осуществления, а он катается там по заграницам, — сердился Сергей Иванович. Впрочем, сердиться, при всей его пылкости, он не умел, и его насупленное лицо вызывало улыбку.
— Не брани своего тезку, причина вполне достойная уважения: заболела сродственница — княгиня Куракина...
— У меня тоже очень больна мачеха. Отец приглашает навестить их, но вот приходится временить с исхлопотанием отпуска, — упорствовал Сергей. — Илья Долгоруков в городе? Я его не видел уже больше двух недель...
— Вчера у меня был вместе с Александром Бриггеном... Читали и обсуждали в третий раз переиначенный Пестелем четвертый раздел «Зеленой книги».
— Ну, как Пестель, изменился ли после всех конституционно-монархических атак на него? — спросил Сергей.
— Остался самим собой... Пестеля сбить со своих позиций не легче, чем семеновских солдат с флешей генерала Раевского... Но мастер он непревзойденный рядить в голубиные перья благотворительности свою любимую жар-птицу — революцию. Твой брат Матвей Иванович с каждым нашим собранием склоняется к полному принятию Пестелевой прямой линии. Лунин — это тот же Павел Пестель по решительности и радикальности. Граф Толстой и Колошин туда же гнут. Но полковник Глинка все склоняет нас поласковее улыбнуться дворцовой страдалице императрице Елизавете Алексеевне и поманить ее конституционным пальчиком на освободившийся престол, — рассуждал Никита, любивший в серьезных разговорах прибегать к гиперболическим сравнениям и образам.
— А когда и кем для нее будет освобожден престол?
— Сие, признаюсь, и для меня остается неясным! Не знаю, как мыслит Глинка помочь просвещенной царице занять престол. По образцу братьев Орловых? Но пример восемнадцатого века для нашего времени устарел. Опыт доказал непреложную истину: дворцовые перевороты бесплодны. Они могут удовлетворить честолюбие, властолюбие немногих, но дать народу и стране они решительно ничего не могут.
— Наконец-то ты, любезнейший Никита Михайлович, согласился со мной и с Матвеем, с чем горячо и поздравляю тебя! — Муравьев-Апостол тряхнул нежную холеную руку Никиты.
Никита Муравьев поднялся и предложил Сергею набросать совместными усилиями проект будущей конституции.
— Оговорим сразу же: крепостное право — долой! Поселения, рекрутчину — долой! Старый суд — долой!
— Да, да, — горячо поддержал Сергей Муравьев-Апостол, — подземелья и казематы уничтожаются... Казематы — могилы для заживо погребенных. В этих могилах Россия, изобилующая талантами и героями духа, будто по сатанинскому наваждению из века в век хоронит свою честь и славу. Подземелья и казематы — гнойники деспотической власти! Тени замученных, растерзанных в казематах вопиют к живым и достойным имени человека раз и навсегда смыть этот позор с лица родины... Пусть она, свободная и разумно управляемая, покажет всему миру образец истинной гражданственности. Ни один волос не упадет с головы ее гражданина вопреки закону, навсегда не только вытравит из своей памяти, но и вымарает из словарей самое ненавистное слово — самовластие! — Сказав эти слова, он прочитал помету на журнальной обложке: — «Крепостное состояние и рабство отменяются немедленно. Раб, прикоснувшийся земли русской, становится свободным!»
— Великолепно сказано: раб, прикоснувшийся земли русской, становится свободным! — восторженно проговорил Никита.
— Ибо до сих пор все наоборот: свободный человек, ступив на землю русскую, становится рабом. Так было, но так не должно быть в будущем, — пояснил Муравьев-Апостол и опять обратился к журнальной обложке: — «Всякий имеет право излагать свои мысли и чувства невозбранно и сообщать оные посредством печати своим соотечественникам». Никита хотел что-то сказать, но Сергей продолжал: — Свободы слова и печати смертельно боятся только аракчеевы, бездарные самовластные правители, никчемные вельможи и государственные мореные дубы из Государственного совета! В свободном слове — отгадка на все трудные загадки политики и государственного управления! Свобода слова и печати — это те волшебные лучи, которые сразу и насквозь просвечивают всякую напыщенную бездарность, любого истукана, занявшего кресло не по назначению в Сенате или в Совете министров. Вот почему как черт ладана боятся свободного слова аракчеевы всех разновидностей! Любая конституция на другой же день превратится в несносный и оскорбительный обман, в издевательство над народом, если будет растоптана свобода слова и печати!..
— Ты прав, — согласился Никита. — Одно удручает меня в этом вопросе — безграмотность народа. При таком положении вещей от свободы слова и печати, дарованной России, выиграет опять-таки верхушка общества, те же замаскированные аракчеевы всех мастей. Вот что мне не дает покоя...
— Что ж, верно, следует подумать о том, как ограничить конституционное влияние аракчеевых на печать до той поры, пока в народе достаточно не распространится грамотность, — высказал предположение Муравьев-Апостол. — Я думаю, со временем мы найдем формы такого ограничения.
— Да, пожалуй, сейчас мы к этому не готовы, — сказал Никита.
— Где соберемся нынче? — спросил Муравьев-Апостол, когда они закончили. — У меня в казармах неудобно: известный тебе полковой адъютант Бибиков стал проявлять чрезмерный интерес ко всему, что происходит у меня, и ко всем, кто бывает у меня. И еще есть такой же — Скобельцын...
— Собираться в моем доме тоже становится небезопасным, — озабоченно сказал Никита, убирая свернутую в трубку тетрадь в стеклянный тайник. — Глинка предупредил, что Фок дал указание своим негласным доносчикам и наблюдателям не сводить глаз с наших окон и дверей. Подобное же указание дал квартальным и будочникам блистательный рыцарь Боярд...
— Кто? Кто? — не поверил Сергей.
— Начальник Глинки — генерал-губернатор граф Милорадович.
— Здорово... Неужели сей расточитель и поклонник Аполлона вместе с тем занимается и натаскиванием фискалов и шпионов? Не вяжется одно с другим... Надо пожаловаться танцовщице — Катеньке Телешовой... Впрочем, что ж Милорадович — его должность обязывает вожжаться с фискалами. Но где все же будем собираться?
— Есть предложение собраться под охраной недреманного ока полиции...
— Как это? — недоверчиво улыбнулся Сергей.
— Угадай, — посмеиваясь, сказал Никита.
— Трудно. Не канцелярию же петербургского полицмейстера Горголи ты имеешь в виду?
— Нет, конечно... Собираться будем отныне в доме Главного гвардейского штаба! Известен тебе такой дом?
— Еще бы... Понял — у Федора Глинки!
— У него. Он сам предложил для сборов свою квартиру. Представляешь, каково! Все наши самые важные собрания будем проводить у человека, состоящего для особых поручений при генерал-губернаторе Милорадовиче, у лица, которое практически ведает всем политическим сыском в столице!
— Воистину здорово! Ход троянским конем! — воскликнул Муравьев-Апостол.
— Еще бы! Уж эта-то квартира и весь этот дом и у министра внутренних дел, и у генерал-губернатора находятся вне подозрений! Адрес Федора Глинки известен всем членам Коренной управы. Домашний человек Глинки — личность вполне надежная, посторонних в этой квартире почти не бывает. Разве что сослуживец по канцелярии Григорий Перетц. Я не знаю их отношений, но это дело хозяина квартиры. Лишь об одном предупредил Глинка: его иногда на службе долго задерживает генерал и потому он не всегда будет вовремя являться на наши сходки... Но это не страшно.