— Сделайте предписание графу Витту и отправьте с нарочным, чтобы он выслал надежных людей для нахождения и водворения на прежнее место самовольных бунтовщиков, — подсказал Клейнмихель.
Аракчеев обрадовался такой подсказке: представляется еще одна возможность поставить графа Витта в затруднительное положение. Тут же, среди горящих развалин, он собственноручно написал звучавшую как приказ просьбу графу Витту и снарядил нарочного в Елисаветград.
От станции повернули к Волчанску. И опять, откуда ни возьмись, черный ворон верст семь добровольно сопровождал бешено мчавшийся поезд. Он летел низко над землей и каркал, каркал... Каркал до самой дубовой рощи, что длинной полосой зеленела на холмах.
Проехали рощу. Навстречу поезду среди равнинного неубранного поля шла унылая толпа женщин. Их было много, больше тысячи, пожалуй. Передние несли на руках большую икону в серебряном окладе, опоясанную вышитым полотенцем. Перед иконой шагала дюжина семилетних мальчиков в мундирах поселенных войск. В руках у них теплились зажженные свечи. Они шли медленно, плавно, прикрывая ладонями огоньки свеч. Женщины пели молитву, пение напоминало плач. Встреча с черным поездом для них была неожиданна.
— Куда и зачем? — крикливо спросил Клейнмихель, выскочив из аракчеевской кареты.
— Чьи и куда идете? — повторил Лисаневич.
— Мы — волчанские, идем в Чугуев к главному устроителю и распорядителю, другу государя нашего графу Аракчееву со слезной и всепокорной просьбой нашей, — смиренно ответила одна из женщин, что несли икону на руках.
— О чем же просьба ваша?
— Просить на коленях будем, чтобы оставил он нам малолетних, неразумных детей наших и не угонял их от нас в Сибирь, — ответила женщина.
Аракчеев слышал весь разговор, но не вмешивался.
— Откуда вы взяли, что ваших малолетних детей собираются в Сибирь угонять? — спросил Клейнмихель.
— Слух такой из Харькова, с ярманки привезли. Пропусти уж нас, господин хороший, дай нам дойти до Чугуева, заступиться за малых безрассудных детей наших... Ну какие они царю-государю солдаты, они еще и порчишки-то не научились застегивать на все пуговицы!..
Лисаневич и Клейнмихель растерянно молчали, не зная, что делать. Аракчеев же оставался безучастным ко всему происходящему. Между тем в толпе женщин раздался плач, через минуту уже голосила вся тысячная толпа.
Аракчеев понял, что ему не отсидеться, и вылез из кареты. Сделал знак Клейнмихелю, чтобы он сказал женщинам о том, кто перед ними.
— Перед вами, матери поселенных детей, сам сиятельнейший граф генерал от инфантерии и кавалер Алексей Андреевич Аракчеев!.. Ну, или вы не слышали, что я сказал?! На колени!!
Более тысячи женщин встали на колени среди дороги перед графской каретой. Только мальчики, тепля свечи, по недогадливости своей продолжали стоять, и только строгий окрик Клейнмихеля побудил их встать на колени. Аракчеев вышел вперед, поднял руку, требуя тишины, заговорил:
— Еще не родился на Руси такой сын, чтобы был он отцов да материн. Бог, да царь, да я, друг царев, хозяева вашим сыновьям. Нам виднее, как поступить с вашими сыновьями. Никого не обидим. А надо будет — не только в Сибирь, но и подальше пошлем. А смутьянам и бунтовщикам не верьте. А кто поверит, тому плохо будет. Возвращайтесь домой!
Но женщины продолжали стоять на коленях и голосить.
— Убирайтесь! — повторил Клейнмихель.
— Уважь, благодетель, заступник! — взвыли женщины.
И кто-то из впереди стоящих плакальщиц, на беду себе, громко и уж очень отчетливо выговорил:
— Не уважишь — к семьям своим не воротимся до тех пор, пока горе наше до самого заступника нашего, царя-батюшки, не донесем! Смилуйся, душа твоя ангельская...
Но «душа ангельская» не смилостивилась.
— Сделать примерное вразумление прямо здесь, на месте, — распорядился Аракчеев и водворился в карету.
Всадники с плетками налетели на женщин, начали избивать их. Не щадили и детей, только свечи покатились по земле. Женщины падали под ударами. Икона, опоясанная рушником, упала среди дороги. Поезд проехал по ней, вдавливая в грязь и дробя на части образ богородицы с младенцем.
Тракт вился у подошвы горы, поросшей кустарником. Притаившись за камнями, что угрожающе нависали над дорогой, Петр Гудз и Прокопий Лестушка не сводили глаз с дороги. У каждого в руках было по штуцеру. Они поджидали аракчеевский поезд. Такая же засада таилась и на другой дороге. Там караулили Федор Ветчинкин, Яков Нестеров, Федор Визир, Марко Кизим, Яков Ховша и Осип Чела.
— Чем круче царев друг гнет, тем скорее лопнет, — тихо говорил Гудз. — Бунтоваться надо. Не поодиночке, а всем сообща... Вот бы когда Емельяну-то Пугачеву сверкнуть саблей над Доном, над Волгой, над всей Украиной. Народ добит до крайности, от одной искры готов вспыхнуть... Надо начинать... А чего нам терять? Лучше уж смерть, чем такая жизнь...
— Резать, вешать надо подчистую всех сволочей — больших и малых, — также тихо отвечал Лестушка. — Палить поселенные казармы... Искорня изводить злодеев... Кабы офицеры вступились за нас, то можно бы устроить по примеру Емельяна Пугача пир на весь мир.
Вдалеке послышался лай целой своры поддужных колокольчиков. Гудз и Лестушка, перекрестившись, отползли один от другого шагов на десять и навели штуцеры на дорогу.
Стук множества копыт и грохот окованных железом колес валом катился из степи. Из-под кустов, со склона горы, уже стало видно скачущих впереди карет всадников. А вот и экипажи, запряженные тройками, четвериками... Поезд ближе и ближе... Золоченая карета в самой средине поезда. К ней прикован взгляд Гудза и Лестушки. В этом золотом гнезде должен находиться петербургский «черный ворон».
Ни Гудз, ни Лестушка еще ни разу в жизни так усердно и горячо не молились всевышнему, как сейчас, испрашивая себе удачи в исполнении задуманного ими.
Аракчеев дремал, раскачиваясь на мягком сиденье.
У самой подошвы горы тарахтят экипажи. Еще минута, другая — и они приблизятся на расстояние выстрела.
Усталое солнце садится за далекими курганами. Лучи его скользят над землей, сверкают на спицах крутящихся колес.
— С богом... — сам себе шепнул Гудз и взвел курок.
Один за другим громыхнули два выстрела. Над кустарником поплыл синеватый дымок. Пулями выбило стекло из дверцы кареты, но сам Аракчеев остался цел. Он так был перепуган, что на какое-то время утратил способность разговаривать. Клейнмихель, сидевший с ним рядом, задергал шнур, протянутый к кучеру, тем самым приказывая гнать еще быстрей.
Лишь в деревянном дворце Аракчеев снова обрел дар слова. Спросил Клейнмихеля:
— Это по нам стреляли на горе?
— По куропаткам, но спьяна попали не туда, куда им надо, — плел Клейнмихель.
— Нынче же очистить гору от кустарников. Заросли, подступающие к дороге, вырубить по обеим сторонам на полверсты, — приказал Аракчеев. — Не откладывая до утра, вывести на порубку всех жителей. Завтра к вечеру на дороге от Чугуева до Харькова не должно остаться ни одного куста, ни одного камня на указанном расстоянии. Головой отвечаешь за исполнение...
Толпы чугуевцев под присмотром унтер-офицеров той же ночью были выгнаны на очистку Чугуевской дороги.
Утром к ногам Аракчеева, когда он после завтрака спустился на первый этаж, упали жена и мать полковника Салова. Просительницы, забыв не только о женском, но и человеческом достоинстве, ползали у него в ногах, голосили, называли его такими возвышенными словами, каких достоин бывает лишь истинный герой. Вдоволь наслушавшись их воплей, Аракчеев вынул из кармана сорванные с коменданта эполеты и швырнул их просительницам:
— Прощаю вашего дурака и оставляю комендантом здешним. Но пускай второй раз мне не попадается, второго прощения не будет...
Всю ночь и весь день вооруженные топорами и пилами чугуевцы сокрушали рощицы и дубравы, подступившие к Чугуевской дороге.