— Я такого же мнения, — согласился секретарствующий в суде полковник Кочубей.
— Господа, я дам приказание моему секретарю подобрать все главы и артикулы из законов, клонящие к смертной казни, что нами и будет вписано перед тем, как предоставить приговор на утверждение графу Аракчееву, — заверил губернатор Муратов.
Через две недели закончился суд.
Поздно вечером Лисаневич привез приговор на утверждение главному экзекутору России, который в это время уже возлегал в постели, обнюхивая клок Настасьиных волос. Он принял командира дивизии, вылезая из-под одеяла.
— Ну, что там у вас, судьи-замухрышки? Все судите и осудить никак не можете?
— Суд завершен.
— Слава всемогущему! Тареев схвачен?
— Пойман... Закован в железа!
— Слава тебе, господи, слава тебе, — запел по-протодьяконски Аракчеев и, сев, свесил ноги до полу. — Эта поимка из важных! Ну, чем военный суд порадует меня?
При свете ночника Лисаневич хотел было зачитать наспех составленный приговор, но Аракчеев махнул ручищей, словно медведь лапой:
— Опять за бумагу прячешься... У меня бумаг и без твоих хватает, со всей России бумаги валятся в мою торбу, не успеваю выгребать. Я жду от суда не бумаг, а дела!
Лисаневич отложил приговор.
— А дело, Алексей Андреевич, обстоит следующим образом...
— Короче... Без акафистов... Ты кто: дивизионный командир или гог-магог?
— К лишению живота приговорены на сегодняшний день двести семьдесят пять человек! — отрапортовал Лисаневич, поняв, какие именно слова хочет услышать от него раздраженный Аракчеев.
— Вот, вот, это-то мне и надо, — заметно повеселев, одобрил генерала Аракчеев. — Поскупились, можно было бы и побольше... Никто бы с судий за сие не взыскал...
— Приговор военного суда покорнейше представляю на вашу конфирмацию, — доложил Лисаневич.
— За моей конфирмацией дело не станет, я привык к точности и ненавижу всякую медлительность, — не слезая с кровати, сказал Аракчеев. — Положи бумагу на стол под подсвечник. Государь повелел мне проявить милосердие при наказании виновных. Потому лишение живота заменяю сечением шпицрутенами. Каждого осужденного прогнать через тысячу человек по двенадцати раз... Получить порцию в двенадцать тысяч полновесных ударов это не то, что одну-две минуты на виселице покрутиться... Да и неприлично нам, христианам, душегубство. Получит каждый по двенадцать тысяч ударов, а уж жив останется, нет ли — на то воля божия...
Аракчеев дал дивизионному командиру подробнейшие наставления о том, как по всем правилам провести массовую показательную экзекуцию; как приготовить в дело шпицрутены; как произвести выбраковку неполноценного палаческого инструмента; как расставить пехотинцев, чтобы каждый удар был полновесным; как устроить строжайшее наблюдение со стороны капралов и фельдфебелей за солдатами-экзекуторами, чтобы обеспечить полный взмах и плотный удар; как доставить к месту расправы партии арестантов из Змиева и Волчанска.
— Перед началом дела всем пехотным солдатам выдать по большой чарке водки и обещать еще по чарке после успешного окончания дела. Предупредить солдат: каждый, заподозренный в послаблении, будет наказан немедленно теми же шпицрутенами и в той же божеской норме — через тысячу человек по двенадцати раз.
— Скольким медицинским чиновникам прикажете присутствовать при наказании? — спросил Лисаневич.
— Чиновникам? Каким еще чиновникам? На что они? — выразил неподдельное удивление Аракчеев.
— Так уж положено, ваше сиятельство, медицинские чиновники нужны для наблюдения за наказанием с тем, чтобы, смотря по силе и сложению каждого преступника, вовремя прекратить наказание... — сделал разъяснение Лисаневич.
— Только для этого? Будто без них некому наблюсти...
— Высочайше утвержденная инструкция требует...
— Все, что утверждено высочайше, — для меня закон. Приглашай докторов, но скажи им, чтобы ели пирог с грибами, а язык держали за зубами и не совали свой нос под шпицрутены. А то, не дай бог, рассержусь и всю здешнюю медицину, как развратную бабу, велю растянуть на площади, заголить гузно и всыпать горячих полную порцию... А моя порция известна всей России и не подлежит ни убавке, ни прибавке. — Давши такое исчерпывающее наставление, Аракчеев сказал: — Итак, решено: наказывать буду в Чугуеве, в гнезде бунтовщическом. Хочу видеть удовольствие сие продленным на несколько дней.
— Как это сделать? — спросил Лисаневич.
— Будем пороть партиями. На первый день отбери десятка четыре главнейших преступников. В число их включи всех унтер-офицеров поселенных и резервных эскадронов и тех отставных унтер-офицеров, которые до военного поселения были в Чугуеве главноуправляющими. И помни, генерал, и скажи об этом каждому пехотному солдату: я сам лично буду вести учет каждому удару шпицрутеном, и горе тому, кто замечен будет мною в шельмовстве...
Эта ночь, пожалуй, была первой за все время пребывания Аракчеева в Харькове, наступление которой он встречал без тайного страха быть истребленным. Он был достаточно опытен для того, чтобы понять, что никакой суд не в состоянии осудить на смерть ненависть народную к нему. Мечта об его истреблении, конечно, не вырвана из сердца чугуевцев, но ряды готовых исполнить эту мечту сильно поредели: тысячи человек находятся под арестом и ждут суда, а сотни уже осуждены.
Он заснул с думами о своей Настасье и сыне Мишеньке Шумском.
Всю ночь его осаждали кошмары один другого нелепее... Вся дорога от Харькова до Чугуева по обеим сторонам уставлена свежетесаными столбами с перекладинами... На дороге грязь, лужи... По дороге идет голый, как облупленная молодая липка, незаконный сын его Мишенька, весь с ног и до головы облепленный грязью... По окрайку дороги шагает дебелая Настасья, в голубом платье из енгершали, у нее в руке золотое ведро и серебряный ковш с большими буквами внутри «А» и «П» — Александр Павлович. Она останавливается около каждого столба с перекладиной и, будто куст розы, поливает его человеческой кровью. А впереди бежит огромный черный пудель, будто он хочет догнать Мишеньку Шумского и никак не может. Верный собачьему обычаю, пудель останавливается около каждого столба, на короткое время поднимает заднюю ногу, делает свое дело и бежит дальше. За придорожными канавами справа и слева стоят сплошной стеной толпы озлобленных людей и бросают камень в бегущего по грязной дороге черного пуделя... И в этом пуделе Аракчеев узнает самого себя... И сколько четвероногий Аракчеев ни ускоряет свой бег, обнаженный, облепленный грязью сын его уходит от него все дальше и дальше, уходит, не оглядываясь, и по всей его фигуре и походке можно понять, как он удручен, несчастен и беспомощен. И вдруг сразу будто все исчезает с земли с неотвратимостью апокалипсической: и столбы, и Настасья с золотым ведром, и эта дорога, и твердь небесная... В тьму кромешную песчинкой, пылинкой, но не мертвой, а живой, обреченной на сверхадские страхи, улетает человеко-зверь...
Вдруг чьи-то, как лед, холодные руки сцепились на его горле...
Аракчеев соскочил с постели и бросился к двери... И только у порога, за которым дежурили караульные, он пришел в ясную память. Тело его источало холодный пот... На душе было так скверно, что появилось желание исступленно зарычать, застонать на весь губернаторский дом.
Комнату наполняла непроницаемая тьма, потому что все три окна были заставлены плотными ставнями. Аракчеев не знал, как отделаться от накативших на него сокрушительных страхов. С детства укоренившаяся в нем вера в колдунов, чертей, ведьм и прочих нечистых духов нашла новое себе подтверждение в происшествиях этой ночи. И только сейчас он по-настоящему подумал об Украине, славящейся на весь мир непостижимым многообразием ведьм. Он упрекнул себя за то, что не подумал об этой опасности, вступая в губернаторский дом, и не принял никаких надежных охранительных мер. «Завтра же пошлю нарочного в Грузино, пускай Настасья спишет на бумажку заговор и с тем же гонцом пришлет мне...»