Он говорил спокойно, но убежденно. Муравьева с интересом слушала остановившегося у порога мужика и дивилась цельности характера этого человека с отважным сердцем и душой, мятущейся, ищущей ответы почти на те же вопросы, на которые ищут их во дворцах и палатах. Рубище, оказывается, не помеха уму беспокойному.
— Сказал бы я государю — спасителю отечества и веры, что один анчихрист прогнан с нашей земли, повержен во прах, но другой сатана притаился поблизости престола, — рассудительно вел речь Антон. — Сказал бы я ему, как писано в одной старопечатной книге: и продал ты нас, государь, в руки врагов беззаконных, ненавистнейших отступников и царю неправосудному и злейшему на всей земле. И ныне мы не можем открыть уст наших, мы сделались стыдом и поношением для рабов твоих и чтущих тебя, — Антон перевел дыхание и возвысил голос до силы проповедника: — Государь, не суд страшен, а судьи! Ежели ты воистину разумен, послушай сначала, что народ о делах твоих говорит, что он думает о тебе и слугах низких твоих и лицемерных...
Вдруг Муравьева почувствовала себя неловко перед этим одетым в грубый самотканый холст соотечественником. Неловко потому, что вежливо отсылает его ужинать в людскую, а не пригласила к господскому столу вместе с теми, кто сейчас беззаботно витийствует в блестящей гостиной, к столу, который скоро накроют. Ей сделалось стыдно, что, не помышляя о каком-либо пренебрежении безруким храбрецом, уже тем унизила его, что встретила со снисходительностью чисто барской, а он заслуживает совсем иного обхождения. При всей внешней забитости, при традиционном безотчетном раболепии, он человек гордый и умный, умеющий окинуть любой предмет своей мыслью и независимо высказать свое откровенное суждение.
— Если ты, Антон, не очень проголодался и можешь немного потерпеть, то я хотела бы пригласить тебя к нашему столу, — решилась Екатерина Федоровна. — Господам офицерам будет интересно тебя послушать.
Антон вместо ответа лишь шевельнул могутным плечом.
— Значит, потерпишь? — улыбнулась Екатерина Федоровна.
— Пресветлая госпожа наша, мужик-молчун тысячу лет терпит. Хоть и кость трещит, а все равно терпит, стоит, не ломится, — ухмыльнувшись, напевно заговорил он. — Ежели б из мужицкого терпения веревку скрутить, то такой веревке износу не будет. Ежели из нашего терпенья мостовую проложить, то хоть Царь-пушку по ней кати. А ежели мужицкое терпение, как синь-горюч порох, крепко сжать да запал подвести, то никакие горы не устоят. Сколько желательно, столько и потерпим.
— Вернемся в гостиную. А мешочек сними здесь.
Антон послушно, как малое дитя, снял мешочек, положил на стол.
— А что в нем у тебя?
— Корешок чемерицы. Сам накопал. Раны баско затягивает.
— Вот как хорошо, — уже проще говорила Екатерина Федоровна. — Подари горстку офицеру Павлу Ивановичу Пестелю. Он там, в гостиной. На ноге у него рана застарелая. На поле Бородинском разбило ему колено. Так с костылем дошел до самого Парижа, и за то золотой шпаги удостоен с надписью: «За храбрость».
Выслушал Антон, вздохнул и сказал:
— А я, милостивица ты наша, на месте царя взамен множества золотых сабель и шпаг сковал бы одну лишь, красоты небывалой, и наградил ею всю Россию, потому как она в себе соединила геройство всех. Душе нужна награда, а не телу. Ее ни золотой шпагой, ни лентой через плечо не удовольствуешь. Душа извечно ищет истинной воли и света, не презри ее страдания, не помешай ее исканиям, тем и сотворишь людям награду нерукотворную, себе же — памятник вечный в молве потомства.
Мысли Антона, как ячейки кружева, низались одна к другой. Екатерина Федоровна и не подозревала о существовании подобных златоустов среди своих крепостных мужиков. Прислуга проводила Антона в покои, где можно умыться и сменить дорожную рубашку.
Муравьева сама подала мужику мыло и ласково кинула на плечо сообразительному мальчишке махровое полотенце с яркой ручной вышивкой по концам. Ушла.
— Ишь, как господа-то наши пригоже живут, — впервые в жизни встретившись с благами умывальни, тихонько сказал внуку Антон. — Прямо те райский уголок. Ни соринки, ни пылинки. Мыльцо душистое, как сирень в духов день.
Умылись оба. Причесались перед зеркалом деревянным гребешком. У порога их встретила барыня, улыбаясь, повела за собой в гостиную, где уже накрывали столы.
Екатерина Федоровна подвела Антона к бледнолицему поручику Пестелю и сказала участливо:
— Вы, Павел Иванович, не пренебрегаете народным врачеванием?
— Жаждущий исцеления готов поверить во все, — ответил поручик.
— Вот Антон принес с собой какой-то целительной травки в дар столичным лекарям...
— Для всех страждущих, особливо для раненых, — заговорил Антон, по-знахарски буравя умным, пронзительным взглядом исхудалого поручика. — И по лицу вижу, что измучен или ранами, или болезнями. Попробуй, барин, простецкого нашего средства... Вот тебе я отсыпал сухого корня чемерицы... Помогает ранам, которые никакое лекарство не берет. — Он подал поручику завернутые в белую тряпочку корни, рассказал об их свойстве, дал наставление, как готовить из сухих корней настой чемерицы, как пользоваться настоем. — Не сомневайся.
Антон рассказал поручику, как настоем этих корней он сам лечил обрубленную руку, вспомнил много разных случаев полного исцеления от застарелых ран и гнойных язв. Поручик слушал его с интересом, но без особой веры в силу этого растения, название которого для него было внове.
— Словом, барин, трава могучая. Богом послана людям на здоровье. Но злая к тому, кто обращаться с нею не умеет.
— Чем же она зла?
— Тем, что может человека не только с ног свалить, но и с ума свести, — отвечал Антон.
— Яд, что ли, в ней?
— Яд, барин. Да только яд бывает добрее меда, ежели знать его характер и обращаться с ним разумно.
— С этим я вполне согласен, — сказал поручик.
— Что мед, что яд — любят свою меру, — продолжал Антон. — Где не знают меры, там и от добра не ведают проку. Чемерица все может с человеком сделать: утолить боль, прогнать с души тоску-кручину, избавить душу от всех страхов земных и небесных. И тому примеров было немало в наших местностях.
С каждым словом мужика Пестель проникался к нему все большим уважением.
— А какие примеры? — с интересом спросил он.
— А вот какие: ежели выпить побольше отстою чемеричного, то можно с песней положить собственную голову под топор и не убояться. Или, скажем, человеку отпиливают гнилую ногу по самой середине, а он и не поморщится...
Поручик с удивлением смотрел на Антона.
— Вижу, барин, напугался ты моей травы... Не бойся, она тебе поможет, — улыбнулся Антон. — Только не сочти меня за пустобреха или колдуна: ни тем ни другим не занимаемся. А всю правду знать тебе об этой траве следовает. Были и такие случаи, когда отец, приняв соку чемерицы, собственных детей и лишал живота...
— Ради чего же это? — с еще большей заинтересованностью спросил поручик Пестель.
— Это когда у человека не остается никакого выхода. Так однажды случилось в нашей местности, когда было сильное притеснение старой вере.
— Люди травили сами себя соком чемерицы — правильно я понял? — спросил поручик.
— Нет, не совсем правильно... Насилие над духом человеческим и мед может обратить в яд... — замысловато вел рассказ Антон. — Не то чтобы люди сами себя травили, но обороняли свою душу и души своих близких от лжемудрости поповской. Особенно при Павле Петровиче началось это. Вот тогда-то и вспомнили о чемерице сильные духом люди. Верный своей вере человек, видя полную безвыходность, наварит чемерицы, напоит ею отца, мать, жену, всех детей, ночью возьмет топор и поведет всех в овин. Приведет — и клади голову на чурак. Покончит со всеми, а последним сам себя порешит...
— Какая безрассудная жестокость, — качая головой, заметил поручик.
— А гонение на веру разве не жестокость? — оспорил Антон. — Притеснение во всем виновато... Ведь у нас так все поставлено и законами подперто, что любой может нож вытереть о душу другого человека и не понести за это никакой кары. Вот люди и плевали в чашу с православным медом и спасались соком чемерицы...