— Если такое случится, то государь станет любимцем нашим всеобщим! — воскликнул подвижный Никита, тряхнув мягкими, вьющимися волосами. — Вот мы спорим, гадаем, предсказываем, мечтаем, верим, надеемся, но не исключено, что и царь наш озабочен тем же, чем и все мы...
— Несомненно озабочен! — не терял оптимизма Иван Матвеевич. — Мы на пороге великой полосы в истории отечества. Господа, вы знаете, как я ласкаем государем, после того как призван ко двору, вы знаете, как за эту ласку я плачу преданной службой моему отечеству и высокому покровителю, и при всем при том я еще раз повторяю вам, что уже много раз повторял: нет на свете ничего отвратительнее прислужников тирании и нет более презренного на свете, чем то, что называется словом «раб». Доколе человек не убьет в себе раба, он недостоин называться человеком!
Говоря это, Иван Матвеевич думал с волнением о том, как-то примет его государь на этот раз: обласкает ли, как ласкал раньше, найдет ли для него достойное его способностей и ума государственное дело? Для волнений у Ивана Матвеевича были все основания: ему стало достоверно известно через близкого к двору поэта Гаврила Романовича Державина о том, что нашумевшие «Письма», три года подряд анонимно печатавшиеся в «Сыне отечества», вызвали раздражение у старой царицы Марии Федоровны и у великого князя Николая. Государь встретил «Письма», вернее, выдержки из них, прочитанные ему на марше в Париж, холодно. А когда ему стало известно, кто скрывается за анонимом, то он презрительно буркнул сквозь зубы: «Еще одним Гречем прибыло... Иван Муравьев-Апостол службу престолу решил променять на журнальные пустяки. Престол, слава богу, и мое правительство как-нибудь проживут и без его поучений и ссылок на Горация и Ариоста...»
Отцу не хотелось приподнятое, праздничное настроение сыновей и всех петербургских родных омрачать недобрыми вестями. И он решил умолчать о них, тем более что придворные слухи нередко расходятся с действительностью.
После того как Иван Матвеевич закончил свою речь словами: «Доколе человек не убьет в себе раба, он недостоин называться человеком!» Никита вскочил, вскрикнул «Браво!» и, выбежав из гостиной, тотчас вернулся с книжкой журнала «Сын отечества».
— Хочу, дядюшка, из ваших «Писем» прочитать строки, которые развивают вашу прекрасную мысль о пагубности рабства как бы в приложении к России. — Никита раскрыл журнал и начал читать: — «Какой народ! Какие в нем силы телесные и душевные! Москва, по моему мнению, в виде опустошения, в котором она является теперь, должна быть еще драгоценнее русскому сердцу, нежели как она была во время самого цветущего ее положения. В ней мы должны видеть величественную жертву спасения нашего и, смею сказать, — жертву очистительную. Закланная на алтаре отечества, она истлела вся: остались одни кости, и кости сии громко гласят: «Народ российский, народ доблестный, не унывай!.. Познай сам себя и свергни с своей могучей выи свой ярем, поработивший тебя, тирана, подражание пигмеям, коих все душевные силы истощились веками разврата. Познай себя! а я, подобно фениксу, воспарю из пепла своего и, веселясь о тебе, облекусь в блеск и красоту, сродные матери городов российских, и снова вознесу главу мою до облаков! — Не глядя в журнал, Никита с пафосом произнес: — Познай себя, Россия! Пришел и твой срок!»
— А мы не только не познали себя, но забыли свой язык и говорим на чуждом нам варварском наречии! — вновь с молодой горячностью заговорил Иван Матвеевич. — Враги наши вторглись в священные пределы нашего отечества, ограбили, осквернили святыни, алтари, убили наших единокровных братий, смешали кровь их с пеплом сожженных наших жилищ и храмов, а мы — мы на этом самом пепле, еще не остылом, платим им дань уважения — говорим их языком! Скажете: привычка? Пусть это будет так, юные друзья мои! А где наше самолюбие? А где наша национальная гордость? Ведь усваивая иностранный язык как заменитель природного, перенимая иностранные моды, мы мало-помалу привыкаем прилагать ко всему иностранный масштаб, чужими глазами смотреть свысока на родину свою, на свой народ!..
Ивану Матвеевичу пришлось прервать свою речь, потому что за дверями гостиной послышались многочисленные шаги и веселый говор.
В салон вошли Егерского полка штабс-капитан Иван Якушкин, Преображенского полка штабс-капитан князь Сергей Трубецкой, поручик Павел Пестель. Последний привлек особенное внимание присутствовавших в гостиной. Хороши были его черные с блеском глаза, горящие умом и энергией. К тому же его нездоровая бледность и хромота — след недавнего ранения — окружали его особенным романтическим ореолом. Последним вошел приятель и однокашник Якушкина граф Николай Толстой. Все они были во фраках, что импонировало вкусам хозяйки дома, никогда не преклонявшейся перед блеском парадных мундиров и нагрудным многозвездием.
— А мы все считали, что вы, Иван Дмитриевич, пребываете в Ораниенбауме, ведь там высадилась 1‑я гвардейская дивизия? — обратился Никита к Якушкину, чубатому и остроносому молодому человеку, с глазами по-мальчишечьи озорными и дерзкими.
— Уже несколько дней, как блаженствую у графа, — ответил Якушкин, кивком указав на Толстого. — Мне дано позволение уехать в Петербург и ожидать здесь полк; этим-то я теперь и занимаюсь.
— И нравится вам это занятие? — смеясь, спросил Сергей Муравьев-Апостол.
— Готов продлить его до бесконечности, если учесть все мытарства, какие довелось мне претерпеть во время морского перехода из Гавра.
— Посейдон был немилостив?
— Ровно настолько, чтобы дать мне понять: мореплавателя из меня не получится.
Этот легкий, сопровождаемый смехом, разговор, касавшийся возвращения 1‑й гвардейской дивизии морским путем из Франции, был прерван вмешательством Ивана Матвеевича. Он обратился к Якушкину:
— И как после всех мытарств находите вы жизнь нынешней столичной молодежи?
— Нахожу ее утомительной, скучной, однообразной и бесцельной, — отозвался Якушкин. Этот его ответ совершенно не вязался ни с выражением его серых глаз, светящихся веселой дерзостью, ни с его вовсе не меланхолическим обликом.
— И вы, Павел Иванович, такого же мнения? — обратилась к Пестелю Екатерина Федоровна, довольная появлением желанных гостей.
— Наша молодежь еще не успела опомниться от ошеломляющих маршей взад-вперед через всю Европу, не успела счистить со своих сапог всю грязь походную. Не говорю уж о голоде и других безобразиях, что были уготованы для войска сидящими в тылу поставщиками.
— А для того чтобы опомниться нашей молодежи, господа, времени потребуется не так уж много, ибо заграничные прогулки, подобные последней, поучительны, — заметил баском Трубецкой, человек, хотя и молодой, но благодаря высокому росту и породистому лицу выглядевший сановито и важно.
— Молодежи до́лжно помочь, чтобы она огляделась вокруг себя, а уж потом и принималась за дела, — пояснил Пестель и сел на диван рядом с Никитой. — Не так ли, Никита?
— Какое же дело вы считаете первостепенным для своего поколения? — спросил Иван Матвеевич, не сводя глаз с Пестеля.
Тот в раздумье потер крутой подбородок, сказал:
— По-моему, разграничивать дела поколений неверно. Поколения неразрывны, ибо они, приходя одно за другим, и составляют поток истории. А поток сей ежедневно и ежечасно вбирает в себя исторический опыт всего народа, людей всех возрастов и даже всех слоев населения.
— Опровергайте Пестеля, Иван Дмитриевич, — шутливо обратилась к Якушкину Екатерина Федоровна.
— Не берусь!.. Опровергнуть Пестеля не легче, чем взять штурмом батарею Раевского, — ответил Якушкин. — Стоит насмерть, как стоял вместе с нами перед редутами Бородина.
Вошли еще три брата Муравьевых: Александр, Михаил и Николай. Все трое офицеры, сейчас они были во фраках, как и остальные, находившиеся в гостиной.
— Муравьевых-то, Муравьевых-то сколько! — радовалась Екатерина Федоровна. — Пол-России! Ну и коренастый же наш куст!
— Есть не менее коренастые: род Пушкиных, Бестужевых, Трубецких, Толстых, — добавил Иван Матвеевич. — Чтобы летописцы и фискалы не запутались в многоветвистом древе нашего родословия, мой дед не зря к своей фамилии Муравьев добавление — Апостол, фамилию своей матери, присовокупил. Хорошо, господа, когда живешь и чувствуешь, что у тебя есть глубокие корни на родной земле. Что не имеет корней, то и цвести не может, а что не цветет, то и плода не дает.