Леня ничего не ответил, потому что встала Светлана и быстро пошла к выходу. Он едва настиг ее у дверей.
Танцы наконец кончились — фойе опустело.
У порога меня дожидался Димка:
— Я думал, драка будет, — ребятам шукнул. Видишь нас сколько!
В тени рекламного щита у клуба маячили силуэты лебяженских хлопцев. Димка продолжил:
— Ленька тут со своими переморгнулся, а я заметил… Их, конечно, много, командировочных, но и нас голыми руками не возьмешь! Мы давно с ними хотели… Повод, понимаешь, нужен был!
— Что ж они, испугались вас, да? — усмехнулся я.
— Не-е-е… Гужевались напротив наших, Леньку ждали… А он, как телок, за Светланой Андреевной увязался… И про своих забыл! Те и разбрелись. А здорово он нынче в дураках остался, Ленька-то! Я ж все слышал, как ты его сперва выпужал, а потом он…
— Хорош, Димка! — осадил я парня. — Не знаю, в каких дураках остался этот Шилов, а уж я — в самых распоследних!..
— Ты-и?!
— Я, я…
И шли мы по отшлифованной до блеска вилючей дороге, и лунный свет робко падал с высокой пространственности неба — дорога местами желтовато лоснилась. Но когда налетали на крутобокий язык месяца стайки вскученных шалых облаков, он мигал короткими сумерками, грозился потухнуть вовсе. И дул ветер, начинаясь с Блестянки и набирая размашистую силу на широком прогоне дороги. И гасли, гасли одно за другим золотистые окошки. И засыпало Лебяжье, отдавшись власти луны и ветра…
…А я родился камнебойцем.
Потрескивают, валятся глыбы, разламываются на куски под ударами молота…
«Хак-бац!» — и снова ползут неуклюжие глыбы, а до конца еще целая вечность…
«Хак-бац!» — заброшены учебники, забывается университет, есть шансы остаться вечным студентом…»
«Хак-бац!» — я давно уж ни о чем не пишу, а писать-то есть о чем и надо, ох как надо!..»
«Хак-бац!» — сегодня вечером пойду в библиотеку и запасусь нужными книгами — хватит дрыхнуть!»
Димка старается не отставать. На нем взмокла тельняшка, серовато-мучнистая пыль густо осела на лице, едучий пот наплывает на глаза, оставляя на нем широкие, грязные отметины. У остальных уже перекур. Они положили молотки в угол карьера и, не вылезая наверх, уселись на жгучий песок.
Петька Кулик обнаглел совсем: он прихватил с собой гитару и теперь шаркает пятерней по струнам и напевает:
А как в лужине у нас
Батя пьяненький завяз —
А я зашел с того конца
И прохмелил пинком отца…
«С тебя станется не то пинком, а и… Сволота ты все-таки, Петька!..»
А у нас под мостом
Щука вдарила хвостом… —
тянет Петька и под хохот трех своих слушателей выдает такую концовку, что Димка плюется и швыряет в угол молот. Я тоже. Меня давит злость, но, чтобы не сорваться, я закуриваю и миролюбиво предлагаю:
— Может, хватит перекуривать?
— Во! — неподдельно удивляется Петька. — Сам закурил, а нам — хватит!
Ох, как здорово
Свинья любит борова…
Я затоптал папиросу:
— Кончай самодеятельность!
Петька отложил гитару и завалился на спину:
— Кайф!
— К е й ф, к твоему сведению, но кейфовать ты будешь после того, как сделаешь норму!
Он неприятно хохотнул:
— Во дает! Ты чо — бугор? Тут чо — зона?
«Только бы не сорваться… Только бы…»
— Хватит, ребята! Я ведь все знаю: и про уговор ваш с Артамоновым знаю и про…
— Шушара позорная! — Петька кинулся к Димке.
— Только тронь! — предупредил я.
Он безучастно бросил:
— Пожалуйста! — и, воротившись, лег. — Ложись, корешки!
Ребята, распластались на песке.
— Встать!!
«Не сдержался…»
Трое вскочили и тут же, устыдившись, легли снова. И тихо стало в карьере. Меня словно в сон потянуло, я знал, что такое бывает со мной перед дракой. Я боялся этой драки, но уже почти не владел собой. Туго доходили до меня Петькины слова:
— Сознательный родился! Надо же, а!..
Дрожь порхнула по мышцам, и стал я какой-то невесомый, точно подхваченный сверху бешеной силой:
— Слушай ты, мразь поганая!.. Моя сознательность родилась чуть позже… Она родилась, может, тогда, когда я, не жравши, бегал в школу зимой почти разутым… А может…
— История, корешки, а? Послевоенная пятилетка…
— Разруха, голод… — это Миша-Кузьмич.
— Желудевые лепешки! — это Миша-Фомич.
— Слышали сто раз! — подытожил Коська.
Я расстегнул ремень, выдернул его. Зажал бляху в кулаке:
— Нн-ну, ушастики! После истории будет физкультура… Прыжки и прочее…
— Не надо! — заорал Димка.
И вскочили все четверо. И свистнул ремень…
Я-то думал, что свободненько прижму их в углу карьера, исхлестав ремнем ниже пояса. Мне казалось, что эти сопляки запросят прощения или закричат: «Мамочка!», как только я успею опоясать их хоть по разу. Но я ошибся. Не рассчитал ни силу свою, ни позицию. Ударили сбоку, выше виска. Однако ж я устоял на ногах и прыгнул в сторону, увильнув от кулака Петьки Кулика. Он умел драться, но, попав в пустоту, пошатнулся. А я поймал его ударом:
— Это тебе за историю!
Я видел только его лицо, вытянутое и злое. И вдруг ослеп. И догадался, что Коська сыпанул мне в глаза горсть пыльного песка. В тот же миг сильным ударом снизу Петька сбил меня с ног…
Я знал, они не дадут мне встать, и выжидал, стараясь унять кружение в голове.
— На-ка! — Миша-Кузьмич, торопясь, трусливо сунул меня пинком в бок.
— Не так надо! — просипел Петька, но я поймал его ногу, крутнув ступню, рванул вниз и вскочил рывком.
Петька, не ожидавший рывка, растянулся на песке, а я успел перепоясать Коську и Мишу-Фомича. Бляху крепко держал в кулаке — ремень ходил теперь как попало и где попадет…
Димка, плача, вертелся меж нами, пытаясь помешать драке.
Почти слепому, мне трудно было углядеть за Петькой, Миши же и Коська уже струсили и, неумело матерясь, покарабкались на верх карьера…
Я выплюнул изо рта солоновато-вязкий сгусток и поймал взгляд раскосых Петькиных глаз. В руках у него был молот… Может, я бы и не увернулся… Не успел бы… А может… Но Петька вдруг завопил и выронил молот. Зашвырнув ремень, я ударил Петьку ладонями по ушам:
— Это… за молоток!
Открыв рот, Петька зашатался, заваливаясь на бок. Я по себе знал, что такое удар ладонями по ушам!..
Но это был нечестный удар, потому что я не видел, не знал, как Димка задал Петьке в лицо пригоршню песку и ослепил его до моего удара. Однако это я понял потом, после драки, когда Петька оглушенный сидел на коленях…
Я вдруг почувствовал, что долго не удержусь на ногах. Меня пошатывало, в голове пылало от звона, щипали вспухшие губы. Я сел, привалившись к холодноватой стенке карьера. Пальцы мои (да и весь я!) еще дрожали, но злость улетела так же, как и наскочила: мне стало вдруг жаль этих ребят и досадно на самого себя, на эту драку и на весь белый свет!.. Работали, балагурили, курили, «тугрики» подсчитывали… И вот теперь… К чему? Ради чего? Да пропадите вы пропадом со своими нормами!.. Школа вас не воспитала, а я, видите ли, изобрел «новый педагогический метод»!.. Но не все же такие! Мишек и Коську доварит жизнь, у нее-то своя педагогика, не подвластная ни богу, ни черту… А я никуда не уеду отсюда, слышите, Басовы и Артамоновы! Я не стану выбирать: «Быть или не быть?» Только быть — вот весь ответ!
…Они все еще всхлипывали и матерились вполголоса, грозились разнести в клочья и меня, и все мое подворье и тут же советовали убираться подобру-поздорову туда, откуда приехал, но уже не было в этих угрозах ни вызова, ни накала…
Петька все сидел на коленях с какими-то неживыми глазами, потом вдруг, припадочно трепыхнувшись, снова бросился ко мне: