Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Расклеим! — хором ответили хлопцы.

— Сила в коллективе! Как говорится: «С миру по нитке — никто не в убытке, да и голому на портки достанется!..»

Я взял баян:

— Пора начинать!

— Присядем на дорожку? — предложил Голомаз и уселся на скамью.

А девчонки и хлопцы пошли на сцену и выстроились полукругом ближе к ее краю и, когда торжественные и величавые аккорды вступления рванулись в живую тесноту зала, занавес медленно открылся.

Легкий сквознячок занес в открытые окна лепестки черемухи, что росла возле клуба. Она отцвела и готовила лету свои кудрявые гроздья…

Щучье — Краснофлотское

1972—1974

Самая кровная связь

Ах, милый край!

Не тот ты стал.

Не тот.

Да уж и я, конечно, стал не прежний.

Сергей Есенин

И пройдет на два года больше четверга века со дня моего рождения, прежде чем я обниму ее худенькие плечи, исцелую родное лицо и, поправив разметавшуюся прическу, ошалелый от счастья, брякну:

— Хочешь, я подарю тебе живую радугу?

— Радугу?!

И раскачавшийся поезд, ликуя, закричит: «Радугуууу!»

Глава первая

Шел второй год последней войны. Через степное придонское село Лебяжье отступали красноармейские части. Не счесть, сколько человек прошло по кривым деревенским улочкам, но одному из них я обязан своим рождением.

К концу войны умерла мать, оставив мне одно лишь, дурацкое на мой взгляд, имя — Эдуард. Дурацкое хотя бы потому, что все Лебяжье держалось на Ваньках, Митьках и Петьках, и имя мое среди них было яркой заплатой на крапивном мешке. Я ненавидел его еще и потому, что мои сверстники — те же Ваньки и Митьки — долго и упорно дразнили меня «нахаленком». Я не понимал смысла этого горького слова. Мне казалось, что «нахаленок» — человек, который нахально вмазался с чужим для села именем и стал полноправным жителем этого села.

Я не был ни Эдькой, ни Эдиком — в деревне не знали, как называть маленьких Эдуардов. А может, и знали. По крайней мере, огольцы-сверстники всей оравой распевали, неведомо когда и кем сложенную, нелепую песню-считалку:

Нахаленок Эдя
На собаке едя,
На собачий хутор
Черт его попутал…

И приходилось мне завоевывать имя собственными кулаками.

Злости хватало, а силенки было маловато, и я всегда ходил битым. Плакал тайком где-нибудь в уголочке своего двора и мысленно мстил своим обидчикам. Потом мысли воплотились в дело: через щель в заборе я следил за улицей, пока не подкараулил и не поколотил одного, потом другого… Я управился со всей компанией за неделю, но в воскресенье сам был пойман на задворках и… долг платежом красен, как говорится…

Однако теперь ребята ходили в одиночку мимо моих ворот редко, а ватагу я разгонял метко брошенным камнем: бросал в одного, а разбегались все.

Так вот и рос, диковатым и злым, к огорчению бабушки и к великой радости деда. Дед прошел две последние войны, повидал чужеземцев на их землях, чем, конечно, гордился, а меня называл не иначе, как Едуард, умышленно напирая на «Е». Каждую субботу он приходил домой хмельным и хмурым и, раздевшись, становился посеред горлицы и обращался ко мне:

— А ну налетай, чужеземец!

— Ох, старый черт! — незлобно бранилась бабушка. — Ты, внучек, лезь на печь! Вишь, сивого господь умом обошел!..

Я следовал бабушкину совету — дед подбоченивался, презрительно щурился и доканывал мое недетское терпение:

— Портки сушить полез, нахаленок!

Со слезами и визгом я кидался к нему, ушибаясь об его могучее костистое тело, колотил деда куда попало, кусался и царапался.

Дед кружил по хате, покрякивал да похохатывал, приговаривая:

— Вызы его, вызы!

Я быстро уставал и, прилипнув к дедовой рубахе, исступленно мычал, но не сползал на пол. Тогда дед легонько поднимал меня и передавал в бабушкины руки:

— Держи, Мокевна, воина! Наших он кровей, отаровских! И слава богу!

Бабушка раздевала меня и укладывала с собой. Дед забирался на печь и мгновенно засыпал.

Я все еще хлюпал носом, а бабушка гладила шершавой ладонью вихры мои и уговаривала:

— Ты не серчай на него, внучек… Страдает он за тебя, когда ты битый бываешь на улице, вот и муштрует… А страдает — значит любит!.. Наталья, мать твоя, царство ей небесное, померла с голоду, а ты ростом с горшок был… Ага! Малю-усенький… С горшок-то с горшок, а кричал с добра молодца, потому как исть хотел. Дед тогда бригадиром ходил в Лебяжьем, значит, самый заглавный над бабами… Мужики-то воевали, а бабы — известно! С обмолоту каждая горсть зерен украдет, спрячет похитрей — и домой… А тогда за эту самую горсть засудить могли, на край света угнать… А деду был наказ от начальства, чтоб и на работу баб сгонял, и как работают доглядал, и чтоб ни зернышка не пропало с току… Дед-то наказ выполнял, а когда бабочки горсти брали, не мог им перечить, за что самого чуть не упекли…

— А я-то, как мать, почему не помер, ба?

— Господь с тобой! — Бабушка умолкла на миг, видимо озадаченная моим вопросом. — Помер бы, кабы не дед… Придет он домой черный с немочи до худобы, потрясет над столом свои карманы «с секретами», а потом соберет по зернышку аж цельную горсть пшеницы! Сам распарит ее, растолчет и в тряпочку завернет… Сам и кормил тебя из рук своих… Скажет, бывало: «Кабы мнук выжил, и помереть не грех!..» А дал бог, все трое живем! Так-то! Спи…

И засыпал я, переполненный теплом бабушкиного шепота и великой любовью к своему деду…

А «страстные субботы» продолжались. Однажды я прокусил деду руку. Охнув, он неловко отмахнулся и вышиб два моих передних зуба.

Утром бабушка ворожила над моим распухшим ртом, а дед виновато топтался рядом и рассуждал так:

— Им, зубам, все одно не ноня-завтря падать, потому как молошные они… Ты не серчай, а?.. Перебрали мы вчерась с Кузьмой!..

Я молчал и отворачивался — он выкладывал свой главный козырь:

— Ноне пойдешь со мною кузню! Штык супротив германца смастерим такой, что хушь сразом на войну, а?

…Кузница, где дед был единственным и незаменимым хозяином, была черна от копоти. Мохнатая паутина залепила все ее стены, а запашище стоял такой, что я слезливо морщился и чихал.

Дед колдовал над топкой и пояснял:

— Точно так в паровозе пахнет, можно сказать, воняет даже… Но силища в ем, в паровозе, знаешь?

— Не-е…

— То-то!

И уж загорался волшебный огонек, усердно сопели мехи, позвякивали железки и, кузница, как паровоз, верно, набирала силу, оживала. Дед становился сосредоточенным, неторопким и точным в каждом движении руки. И уж не мог я представить себе кузницу без вони и копоти. Побели ее — все равно что живого человека покойником образь и стой над ним истукан истуканом, не зная куда деть собственные руки, тем более если тебе не плачется…

Сперва я хватался за все сразу: шуровал горном, брал молотки не по силе и вертелся с ними у наковальни.

Дед осаживал:

— Зачинай с молоточка, а кончай молотом! Тогда непременно не я тебе, а ты мне зубы-то вышибешь!.. И запомни: в каженной железке, как в человеке, свой норов — слышь, звенят они по-разному?

— А штык когда ж?

— При самом конце! Война, вишь, закончилась, спешить тебе со штыком некуда… Ты глянь, Едуард, на снег-то! Грязный он стал и подопрел снизу. Надо полагать, конец ему скоро! И тогда зачнется другая война — в поле… А для этой войны струменту требуется больше, чем, скажем, для энтой, что прошла. Землицу, брат, никакой молитвой не уговоришь, ее тоже железом уговаривать надоть, уразумел?

До обеда дед возился с боронами и лемехами и всем всем прочим «струментом» для той войны, которую предвещал умирающий снег. А с обеда… С обеда дед суетился: тяп-ляп — лопатка, тяп-ляп — таганок, тяп-ляп — литовка и прочая утварь, которую он делал по заказу, «налево», стало быть. И если до обеда в дедову кузницу забегали и почтительно здоровались то бригадиры колхозные, то сам председатель, то с обеда приходили заказчики — все больше солдатки и старухи. Каждая брала свой заказ в руки, вертела его у самых глаз, едва ли не на зуб пробовала, а уж потом совала деду плату — мутную бутылку с самогоном. Деньги дед никогда не брал, да и поллитровки принимал с каким-то виноватым взором, однако ж от каждой отхлебывал махонький глоточек, плевался и прятал бутылку под стропило в почерневшей соломе:

25
{"b":"910451","o":1}