Я и сейчас в каждой такой песне, книге, в каждом обелиске и в каждом цветке у его подножия вижу капельку жизни моего деда…
…А пока время шло.
Глава третья
После смерти бабушки все женские дела в доме взяла на себя тетя Паша — дедова двоюродная сестра. Жила она одна. Единственная дочь ее Мавра после войны уехала на торфоразработки в Московскую область, вышла там замуж да и осталась на жительство.
Тетя Паша и при бабушкиной жизни была своей в нашем доме, так что мы с дедом приняли ее шефство вроде как должное. Дед предложил было ей вовсе перебраться к нам, чтобы не маяться на два двора — отказалась; ждала Мавру с зятем, верила, что они вернутся непременно, потому что жизнь в Лебяжьем налаживалась, трудодень подорожал — колхоз набирал силу.
Свели на бойню последнюю пару волов, исчезли их плетневые жилища, стали забываться слова «ярмо», «заноза», «воловник» и многие другие, без которых не обходились лебяженцы в военные и послевоенные годы…
Но я еще долго буду помнить тех волов за их смекалку и кротость, за адово терпение в голодных дорогах в страдную пору, когда они тащили на элеватор возки с зернами — скудными урожаями тех лет — драгоценным хлебушком (мы-то и на лебеде, да на желудевых лепешках обходились!), тащили саму великомученицу Россию из трудных пятидесятых годов. Мне, десятилетнему погонщику, было жаль хлестать выпертые, ребристые воловьи бока, исполосованные отметинами и шрамами, которым и цена-то была малая, в два слова: «цоб-цобэ!» И я кричал эти два слова до хрипоты, до слез, потому что усталые волы часто останавливались в многоверстовой дороге…
Но колхоз дюжился, поднимался на ноги, и вот уж две новенькие полуторки, потом два самосвала засновали по пылючим лебяженским улицам, а весеннюю землю пластали мощные эмтээсовские трактора.
Утратила прежнюю надобность дедова кузница, да и сам он заметно сдал. Теперь уж я стучал молотом, а он — молоточком…
Что ж! Кузница сделала для меня свое дело: она дала мне крепкие руки, точный глаз и быструю смекалку. Я хорошо усвоил дедовское правило: «Куй железо, пока горячо!» По такому принципу и в школе учился. Дед радовался моим пятеркам, как своим собственным, и заверял, что я весь в него по всем наукам, хоть сам он никогда и нигде их не проходил, но расписывался лихо и вилюжисто, научившись такой «грамоте» у чудака-киномеханика, которому дед склепал заводную ручку к движку «на вечную память»…
Так шли годы и проходило детство. А детство было. И если нам в десять лет, босоногим, жизнь ставила совсем недетские условия — это еще не значит, что у меня не было детства…
…Пройдут годы. Однажды, вернувшись в Лебяжье, я узнаю родное село, узнаю даже пустяковые тропинки своего детства, но узнаю и пойму также то, что тогда не могло быть никаких пустяков. Тогда, когда детство бегало босиком, — все было значимым.
Я увижу те же дома, те же сады, ту же, заросшую лозою, низовую речушку Блестянку и тот же Провоторов лес и жидкую полоску кленов и акаций…
Однако ж куда денется тот огромный бугор из села к этой самой полоске кленов, на который, бывало, если и забежишь без отдыху, то долго не отдышишься? Как смогу я назвать рыжий буерак, покрытый жестким разнотравьем, гигантской кручей? А неинтересные скирды прошлогодней соломы? Они ведь те самые, что пахли солнцем и полем, когда мы проделывали в них норы и прятались там в душистой и прохладной темноте!..
И, наконец, сам я — огромный в сельском этом мире — разве я и есть тот главный герой степных сражений с «врагами» и налетов на чужие огороды? Разве это я спасал разных там королев и… девчушку Ленку из пятого класса?.. Разве это я самый смелый, самый красивый, самый гордый человек на земле?..
Нет! Нет и нет…
Я вижу себя обыкновенным и средним, со множеством недостатков и слабостей… А тот, из детства? Его теперь нет. Он остался там, пусть в трудном, но… бесконечно теплом мальчишеском детстве, которое больше никогда не вернется. Но как названия: Провоторов лес, речка Блестянка, Белошвейка-улица — так и я до конца дней своих буду носить имя того мальчишки, которого в восьмом классе сверстники признали наконец своим вожаком и которому Аленка Лаврова (та самая девчушка из пятого класса) на уроке географии написала идиотскую записку: «Скажи, кто ты, таинственный, незнакомый?..»
«Это я-то незнакомый?!»
«В моих жилах течет кровь древних витязей Кавказа. Суди по моему тонкому профилю. В случае чего, я могу любому из твоих «лыцарей» запросто дать по шее, чтобы дых прихватило надолго».
Я видел, как прочла Аленка мою записку и как на глазах ее обозначились слезы. На другой же день она соорудила умопомрачительную прическу, но здороваться со мной перестала. Ладно, не велика беда! Я-то не стану вянуть по тебе, как Витька Малев, и но стану нарочито задираться с тобой, как Сережка Малышев…
До самой весны Аленка старалась глядеть поверх моей головы, а Витька с Сережкой таскали ее портфель по дороге к дому.
Однажды в майский полдень я сидел в горнице и мучился над учебниками. Хотелось выскочить из хаты, пробежать через огород на луг, потом в поле, влипнуть спиной в прохладу густых зеленей и глядеть в небо, не думая ни о ком и ни о чем. Но подходившие экзамены не пускали: я должен выдержать «марку отличника» до конца!
И не заметил, как звякнула щеколда, и в горницу вошла Аленка. Еще вчера самолюбивая и высокомерная, она вошла робкой и покорной, в донельзя застиранном коротеньком платьице, из которого давно выросла. Поздоровалась и, помявшись, сообщила:
— Нам в девятый переходить надо… Я на экзаменах завалюсь… Ей-боженьки! Я… Евгения Онегина в одном месте не пойму, а ты отличник! Отличник же…
Что в девятый — это правда. А насчет литературы — вранье!
Я кивнул ей на стул и на всякий случай поинтересовался:
— В каком месте не поймешь-то?
— В этом… Ну там она… Он ей… А Гремин… — Аленка оттянула бровки на лоб, пошевелила губами, в которых затаилась то ли виноватая, то ли хитрая усмешечка.
— Ладно! Разберемся!
Мне хотелось узнать, чем кончится этот «спектакль» с декорациями: платьице-то, видно, с чердака стащила. Я-то знал, что Лавровы живут крепко и для своей единственной дочери ничего не жалеют.
Она взяла стул, поставила его рядом с моим и села так близко, что было слышно ее нервное дыхание; я уловил сладковатый запах рассыпающихся по плечам волос. Было в ней что-то неосознанно-зовущее. Я невольно косанул на ее губы, чуть приоткрытые и влажные. Подол коротенького платьица задрался кверху, и я увидел непривычно белую упругость смугловатых до коленок ног. Что-то неосознанно-смутное и стыдливое заполонило душу, — испугавшись этого нового чувства, я воровато отвел глаза. Она, точно уловив мой испуг, быстро наклонилась и поцеловала меня в глаз, потому что я машинально крутнул головой…
И когда я очухался, когда пришел в себя, — Аленки уже не было. Услышал за окном торопливый топот босых ног.
Глава четвертая
А между тем время шло…
Вопрос о том, идти ли мне после десятилетки в строительный институт (была у меня такая мечта) или не идти, решился как-то сам по себе, без тяжких сомнений «Быть или не быть?», без агитации колхозного председателя Панферова остаться до армии на родительском поле, и без лекций наших школьных педагогов о том, что заочное обучение в вузах — основа райской жизни в колхозе.
А дед, заявившись однажды с заседания правления колхоза поздним вечером, торжественно объявил:
— Я теперь почетный член колхоза и в ревкомиссии самый заглавный! Я на всех собраниях теперича ответственный за президиум, так что до армии, Едуард, не рыпайся, не срами отаровский род, а давай-ка в строительную бригаду!.. Пущай Аленка Лаврова, вертихвостка этакая, да Серега, Малышевых чадушко, по железке прокатятся до энтих ученостей, куды прошлый год кое-кто денюжки прокатал, а нынче на фермах за первый сорт вкалывают!..