За дверьми затрещал мотоцикл и, захлебнувшись, стих. Вошел парень в телогрейке и в резиновых сапогах, голенища которых сверху лихо вывернуты наизнанку. Они хлопали парня по тощим икрам. На уши парня спущена грибообразная белая кепка. Он поздоровался легким кивком с одной Диной (может, видел ее за прилавком в культмаге?) и с достоинством назвался:
— Павел Титкин! Учетчик!
«Так вот ты какой, Павел Титкин!..» — подумал я, задетый тем, что он меня в упор не видел, и, улыбнувшись, как старому знакомому, сказал ему:
— А я тебя уж давно знаю, Павел!
Титкин по-домашнему расположился за столиком и самодовольно заверил:
— Ошибаетесь! Я не хоккеист — известности не имею, работу мою пока не видно…
— А в «Эврике» на всю стену видно!.. Но, может, там другой — известный Титкин…
Лицо парня стало морковным. Динка прыснула. Титкин как-то сразу сник:
— Это ж… дело прошлое…
Дверь распахнулась — ввалился хохочущий Алешка. Наверно, его рассмешила повариха. И — за фотоаппарат:
— Павлуша?! Вот это да-а-а!.. Пойдем-ка, я тебя щелкну крупным планом для истории!
Титкин, выходя из вагона, почему-то жалобно попросил:
— Ты меня, Лексей Николаич, на мотоцикле сними, ладно?
— Добро! Хоть на вагончике, под флагом! И пока Алешка возился с аппаратом, Титкин сел на мотоцикл, чуть наклонился влево и резко нажал на стартер. Мотоцикл сердито взревел, прыгнул с места и, едва не зацепившись за угол вагончика, полетел в степь, подминая километры, прикрывшись растрепанным хвостом синего дыма…
Алешка опешил, потом, спохватившись, пронзительно свистнул вслед незадачливому учетчику. Вслух я пожалел о том, что не успел спросить у Титкина нужных данных для выпуска «Молнии».
— Ерунда! — успокоил Алешка. — Сейчас мы на поварихин возок погрузимся и вместе с обедом прибудем к агрегатам на четвертое поле, там все и узнаем!.. Покормим ребят, повеселим и назад таким же манером… Макаровна пусть отдохнет — вон как упарилась!..
Через полчаса наш экипаж благополучно приплыл на четвертое поле, если не считать того, что за этот короткий путь на хребет лошади два раза свалилась дуга. Тогда лошадь останавливалась и пряла ушами. Алешка поправлял упряжь и называл не то лошадь, не то дугу «круглой дурой»…
Тракторные агрегаты утюжили матушку-землю загон за загоном. Как только мы подъехали — они повернулись к нам: было время обеда, да и знали, верно, ребята знакомый возок.
Трактора стали в ровный ряди заглохли — над степью на высокой ноте зашелся невидимый жаворонок. Ребята окружили возок. Виктор Демин помог соскочить с возка Дине, Алешка занялся фотоаппаратом. Ребята пялили глаза на Динку и добродушно похохатывали:
— Ну и сменщицу нашла себе Макаровна!
— Чур, мне три порции!
— Чтой-то ты сбавил? При Макаровне…
— Чего?
— По пять уплетал при Макаровне!..
Динка увесистым половнем наливала в миски густой борщ и подавала ребятам. Я достал из футляра «Молнии» и акварельные краски. Виктор диктовал:
— Равнение на Филиппа Савушкина и Ивана Сомова!..
Я написал три экземпляра и прилепил их на каждый агрегат. Ребята между тем управились с обедом и сели покурить прямо на теплую пашню. Виктор объявил:
— Перекур без дремоты! Послушаем наших гостей!
Алешка поспешил с оправданием:
— Я, хлопцы, подсчитываю аплодисменты! До каждого хлопочка! — Он кивнул на меня: — Ему вон для отчета надо…
Засмеялись, споро зааплодировали:
— Это можно!
— Налегай!
Но едва я рванул мехи баяна, едва мои пальцы пролетели по клавишам сверху донизу — ребята смолкли.
И я запел: «Поле, русское поле!..»
…Должно быть, я хорошо спел, потому что в первый раз ощутил силу своего голоса. А когда на последнем аккорде всхлипнул баян, когда крепкие руки ребят взметнулись кверху, я знал, что эти аплодисменты заслуженные, что мне самому себе чертовски хочется поаплодировать. Я обернулся и увидел удивленные Динкины глаза, а в сливовых зрачках — неподвластную взгляду пространственность степи, неба и себя — крошечного человечка…
Алешка палил из своего аппарата, как солдат в бою, отбиваясь до последней пули…
Динка встала чуть побледневшая, подождала тишины и, как бы собираясь рассказать о чем-то очень важном, насторожила ребят:
Кто-то кричал: — Нынче Пашка пашет… —
И мы бежали к дымящейся пашне.
И, встав потом у зеленой обочины,
С ребячьим восторгом глядели оттуда.
А он, у края пропасти точно,
Трактор свой разворачивал круто…
Она читала о человеке, настоящая красота которого проявилась после страшного несчастья на войне, когда он лишился ног, когда безногим, на протезах он снова сел за рычаги трактора:
Протезы желты, как факелы,
Яростно полыхали.
И от него не водкой,
А новою кожею пахло.
И шел он тяжелой походкой,
Волнуясь полем непаханным…
Когда она читала эти строки, я видел, какие суровые и гордые стали рабочие лица, потому что каждый из ребят на какое-то мгновение, верно, почувствовал себя героем-Пашкой…
Ей, конечно, аплодировали больше: во-первых — за хорошие стихи, во-вторых — за то, что она все-таки Динка.
Потом я пел еще и еще, а Динка читала стихи о любви…
Но — делу время, а потехе час, как говорится. Виктор Демин скомандовал:
— По коням, братва!..
Мы уже тронулись, когда ко мне подбежал один из наших слушателей и представился:
— Савушкин я… Филипп… Ну, про которого вы нонче написали в этой… ну, что в передовых я!
— Ну?
— Можно я сниму бумагу?
— ?..
— Меня на собрании… потрошить сбираются за… Ну, дал я разгон Клавке, жене то есть!.. В энто воскресенье… Так я хотел бумагу эту, на всякий случай, к собранию-то…
— Что ж… Сними «на всякий случай»!..
Трогая лошадь, Алешка сказал Дине:
— Кажется мне, что ты сама сочинила стихи для ребят про тракториста…
Она грустно улыбнулась:
— Не-е-ет… Это Майя Румянцева написала! Но… я бы тоже хотела писать так!
День сорок пятый
Голомаз вышагивал возле Алешкиных картин. Он цокал языком и даже (а это случалось с ним редко) два раза надевал очки, приставлял ладонь ко лбу и из-под нее подолгу, с разных расстояний и изо всех углов в клубе разглядывал то задник на сцене — плод Алешкиного вымысла — то копии с картин русских художников, висевшие меж окон на противоположных простенках. Я ждал его восторга или хотя бы одобрения, так как работы моего друга были действительно исполнены мастерски. Но Голомаз спрятал в нагрудный карман гимнастерки очки и спокойненько сказал:
— Что же у него — красок не хватило или фантазии? Сказал бы…
— А что?
— Да, вот, хотя бы то, — он ткнул пальцем в саврасовских грачей, — что над деревом нарисовано двенадцать галок, а на земле лужи и грязь… А где же люди и прочая живность?
— Но, Семен Прокофьич…
— …Или на сцене, вон на той речке… Где, к примеру, лодка с разными там русалками, лебедями или, на худой конец, с нашими работящими бабами?
— Так это ж…
— …Оторвался Лексей от народа, в том и маху дал!.. И хотел было я ему заплатить малость, да вижу, не стоит…
Я разозлился:
— Вы, Семен Прокофьич, читали басню Крылова «Осел и соловей»?
— На что намекаешь? — напыжился Голомаз.
— А вот на то!
— Кгм… Учтем!
На этом и кончилось напускное голомазовское спокойствие.
— Мне с тобой, товарищ Ловягин, некогда басни читать про ослов и певчих пташек! Я, как всегда, по важному делу!.. На днях состоится у нас в клубе открытое собрание коммунистов и комсомольцев, а также несоюзных элементов… — Он сел в кресло на первом ряду. — Вопрос важнейший: будем наново организовывать бывшую дружину по борьбе со всякими там, — он щелкнул себя по кадыку, — и прочими прохвостами!.. Подготовь сцену, а над сценой выбрось лозунг: «Пламенный привет блюстителям тишины и порядка!»