Отчаянный крик Эстер неожиданно положил конец спору. Эстер казалось, что ее рвут изнутри на части и душа ее расстается с телом. Сиделка кинулась к ней и произнесла торжествующе:
— Сейчас мы увидим, кто был прав! — И тут же бросилась за доктором. Доктор прибежал, прыгая через ступеньки, и наука и опыт сразу пришли на помощь Эстер. Быстро осмотрев роженицу, доктор негромко произнес:
— Боюсь, это не такие уж легкие роды, как можно было предположить. Придется прибегнуть к хлороформу.
Он наложил небольшую проволочную сетку с ватой на нижнюю часть лица Эстер, она вдохнула тошнотворный запах хлороформа, которым была пропитана вата, и голова у нее закружилась: ей показалось, что она задыхается, все поплыло у нее перед глазами, склонившиеся над ней лица с каждым вдохом отступали куда-то все дальше и дальше…
Когда она открыла глаза, доктор и сиделки все еще стояли возле ее кровати, но на лицах уже не было прежнего живого интереса. На секунду она удивилась этой перемене, но тут чей-то слабый крик нарушил тишину.
— Что это? — спросила Эстер.
— Это твой ребенок.
— Мой ребенок? Дайте мне взглянуть на него! Это мальчик или девочка?
— Мальчик. Его принесут тебе, когда тебя переведут из родильной палаты.
— Я знала, что родится мальчик. — Жалобный вопль прорезал воцарившуюся было тишину. — Неужто эта женщина все еще мучается? Она ведь уже была здесь, когда я пришла. Неужто она все еще не родила?
— Нет, и, должно быть, не разродится раньше полудня, у нее очень тяжелые роды.
Отворилась дверь, и кровать Эстер выкатили в коридор. Эстер была как оживающее растение, которое всеми своими веточками тянется из сумерек умирания к животворному солнцу, но мысль о новом существе, уже появившемся на свет, преобладала над всем.
— Где мой мальчик? — спросила Эстер. — Принесите мне его.
Вошла сиделка и сказала:
— Вот он.
На подушку рядом с Эстер положили комочек красного мяса, завернутый в фланелевую пеленку. Глаза у этого существа были открыты, они глядели на нее, и она испытала чувство блаженства, столь глубокое, столь острое, что это было подобно колдовству. Эстер взяла ребенка, и ей показалось, что она сейчас умрет от счастья. Она не слышала слов сиделки и не поняла, почему, отняв у нее ребенка, сиделка снова положила его на подушку, приговаривая:
— Дай малютке поспать, и сама постарайся заснуть тоже.
А Эстер казалось, что она уже не существует больше сама по себе; она стала лишь фоном существования ребенка, безликой эманацией любви. Она лежала, растворяясь в этой плоти от ее плоти, в этой жизни, сотворенной из ее жизни, осознавая себя не больше, чем осознает себя губка, плывущая в теплой морской воде. Она робко прикоснулась рукой к этому живому комочку и затрепетала, и снова вся растворилась в чувстве любви. Она открыла глаза и поискала взглядом ребенка — он был здесь. Она вспомнила, что сказала сиделка: это мальчик. Она должна поглядеть на своего сына. Ее руки как бы по собственной воле принялись распеленывать младенца; одержимая любовью, она исступленно глядела и глядела на него, пока он не пробудился и не заплакал. Тогда она принялась убаюкивать его, хотела снова запеленать, но силы ей изменили. Она не могла успокоить ребенка, и ее охватил страх — ей показалось, что он сейчас умрет. Она снова попыталась взять его на руки и не нашла в себе сил, а крик младенца тревожно и глухо отдавался в ее мозгу… Но тут подошла сиделка и сказала:
— Глянь-ка, что ты наделала! Бедный малютка весь раскрыт, не мудрено, что он плачет. Сейчас я его запеленаю, только ты уж больше его не тронь.
Однако не успела сиделка отвернуться, как Эстер снова взяла ребенка. Всю ночь она не сомкнула глаз: преисполненная любви и обожания, она думала о своем сыне.
XVII
Эстер была счастлива, ее малютка покоился возле нее. Сладкая истома разливалась по ее телу, медленно текли дни в покое и расслабленности. Какие-то дамы навещали ее, задавали вопросы. Эстер объяснила, что ее мать и отец живут на Воксхолл-Бридж-роуд, она призналась, что скопила немного денег, и у нее осталось от них четыре фунта. Она лежала в палате на две койки, и вторая роженица заявила, что она нищая, бездомная, что у нее нет ни денег, ни друзей. Все сразу прониклись к ней сочувствием, обещали помочь. Эстер же, по их мнению, в помощи не нуждалась и вообще — что посеешь, то и пожнешь. Потом их удостоил своим посещением священник. Он говорил Эстер о мудрости господа и его милосердии, но все его торжественные слова звучали как-то отвлеченно, и Эстер была очень пристыжена и огорчена, что они не затронули ее души. Приди к ней кто-нибудь из ее близких, чтобы преклонить колени у ее постели и прочитать простые слова молитвы, к которым она привыкла с детства, все было бы иначе, но этот благообразный священник с его высокопарными словесами был ей чужд и не смог отвлечь ее мысли от спящего ребенка.
Шел уже девятый день, но Эстер поправлялась очень медленно, и было решено продержать ее в больнице еще дней десять. Эстер знала, что стоит только ей ступить ногой за порог больницы, и ее спокойной жизни придет конец, и, прислушиваясь к неумолчному шуму, доносившемуся с улицы, она испытывала страх. Часами она думала о своей бедной матери и томилась без вестей из дому. Когда ей сказали, что ее пришла проведать сестра, лицо у нее вспыхнуло от дурного предчувствия.
— Что случилось, Дженни? Маменьке плохо?
— Мама умерла. Я пришла сообщить тебе об этом. Я бы пришла раньше, да только…
— Мама умерла? О нет, нет, Дженни! Не может быть! Наша бедная мама!
— Да, Эстер, она умерла. Я знала, что ты страшно расстроишься, мы все тоже очень расстроены. Она умерла уже несколько дней назад, а я пришла, чтобы сказать тебе…
— Как так, Дженни? Несколько дней назад?
— Да, уже больше недели, как мы ее схоронили. Очень мы жалели, что ты не могла быть на похоронах. Мы все ходили на кладбище, и у нас были черные банты из крепа, а у отца был креп на шляпе. И все плакали, особенно во время отпевания и когда стояли вокруг могилы, а когда могильщик стал сыпать землю и она так страшно колотилась о крышку гроба, я совсем разревелась. А Джулия просто ополоумела и стала кричать, чтобы ее похоронили вместе с матерью, и мне пришлось увести ее. А потом дома был поминальный обед.
— Ох, Дженни, какое горе! Наша бедная мама ушла от нас навсегда! Расскажи мне, как она умирала. Тихая была кончина? Она не очень страдала?
— Да что тут рассказывать-то. Матери стало плохо почти тут же, как ты от нас ушла. Она мучилась весь день и всю ночь, просто невозможно было оставаться в доме, так она стонала и кричала, — мурашки по телу бегали.
— А потом?
— Ну а потом родился ребенок. Он родился мертвый, а маменька умерла от слабости. От упадка сил, сказал доктор.
Эстер зарылась лицом в подушку. Дженни примолкла; мало-помалу на ее грубоватом, простонародном лице — типичном лице подростка из лондонского предместья — появилось озабоченное недовольное выражение.
— Послушай, Эстер, ты же можешь поплакать, когда я уйду. У меня времени мало, а я еще должна поговорить с тобой о деле.
— Ах, Дженни, зачем ты так! Скажи мне, отец не обижал мать?
— Да он не очень-то о ней беспокоился, почти все время сидел в кабаке. Сказал, что не может жить в доме, где женщина вопит, как зарезанная. Приходила соседка помочь матери, а под конец позвала доктора…
Эстер смотрела на сестру, из глаз ее струились слезы. Женщина, лежавшая на другой койке, высказала свое суждение по поводу того, как глупо поступают некоторые бедняки, оставаясь рожать дома: «Дома, да еще когда муж — пьяница, а в нынешнее-то время они почитай что все такие».
В эту минуту младенец проснулся и потребовал грудь. Крошечные губки ухватили сосок, маленькая ручка уперлась в округлую белую плоть, и на мгновение в глазах Эстер появилось то просветленное выражение нежной заботы, которое придавал Рафаэль устремленному на младенца взгляду своих мадонн. Дженни с интересом разглядывала жадно сосущий маленький ротик, но мысли ее были полны тем главным, что привело ее к сестре.