Полная луна плыла высоко в небе над городом — призраком, окутанным тусклой, голубовато-серой дымкой, словно тихим дыханием безветренной ночи. Эстер смотрела на луну и на бегущую воду, и у нее начала кружиться голова; это медленное неустанное движение притягивало ее к себе, как магнит, и ей захотелось уплыть куда-то далеко, далеко, на край света вместе с этой луней, с этой рекой…
Луна все так же безмятежно плыла у нее над головой; Эстер вдруг ощутила тяжесть ребенка на руках… Бродяга — куча жалких лохмотьев — спал на другом конце скамейки. Но Эстер не могла уснуть… Прокатил запоздалый извозчик, спеша на отдых; грохот экипажа гулко разнесся по пустынной набережной. Все ощутимее и ощутимее становились мгновения полной тишины. Но вот размеренный стук полицейских сапог нарушил эту хрупкую тишину… Эстер поднялась со скамейки навстречу полисмену, совершающему обход. Полисмен указал ей дорогу к Ламбетскому работному дому, и, направляясь в сторону Вестминстера, она слышала, как этот страж порядка разбудил бродягу и велел ему убираться с набережной.
XX
Если кто-нибудь в поисках прислуги и обращался в работный дом, то самое большое жалованье, на которое в этих случаях можно было рассчитывать, никак не превышало четырнадцати фунтов в год, а за такую сумму никто не соглашался взять ребенка на попечение. Благожелательная к Эстер экономка делала все, что могла, но четырнадцать фунтов — это был предел. «Больше мы платить не в состоянии». Но вот наконец от одного лавочника из Челси поступило предложение с жалованьем в шестнадцать фунтов в год, и экономка познакомила Эстер с миссис Льюис, одинокой вдовой, которая за пять шиллингов в неделю соглашалась присматривать за ребенком… Это давало Эстер возможность тратить три фунта в год на одежду — три фунта в год на себя!
Какая удача!
Лавка была расположена очень удобно — на пересечении двух улиц. Фасад дома — двенадцать футов в длину — выходил на Кингс-роуд, а боковая стена, примерно вдвое короче, — в переулок, и во всех витринах были выставлены обои и цветное стекло. Жилые комнаты помещались над лавкой, вход в которую был с угла Кингс-роуд. Семейство Бингли принадлежало к секте диссидентов. Это были весьма практичные люди, умевшие выжать все до последнего фартинга равно как из покупателей, так и из своих служащих. Миссис Бингли — высокая, тощая, с седыми буклями, временами спускалась в кухню, чтобы проследить за приготовлением блюд, и голос ее всегда звучал резко и сварливо. По воскресеньям она надевала черное шелковое платье, заколотое у ворота камеей, а на шею — длинную золотую цепочку. В этих случаях она начинала держать себя крайне надменно, и, если ее супруг, обращаясь к ней, позволял себе называть ее «мать», она раздраженно осаживала его: «Какая я вам мать!» При этом она то и дело поправляла ему либо галстук, либо воротничок. Всю неделю он ходил в обыкновенном пиджаке, но по воскресеньям натягивал на себя дурно сшитый сюртук. У него была непомерно длинная верхняя губа — бритая, как и подбородок, но последний окаймлялся снизу неопределенного цвета бородкой — не то каштановой, не то рыжей, с пробивающейся сединой. Разговаривая, он очень широко разевал рот; ни зияющие дыры на месте отсутствующих зубов, ни два-три оставшихся во рту желтых клыка нисколько, по-видимому, его не смущали.
Джон — старший из их сыновей — был молчаливый юноша, одержимый, казалось, одной-единственной страстью — он любил подслушивать. Джон вечно околачивался у дверей в надежде разузнать, о чем говорит его сестрицы, и стоило Эстер перемолвиться словечком на кухне с девушкой, помогавшей ей в работе, как Джон тут же сползал украдкой до половины лестницы. У Эстер не раз мелькала мысль о том, что, должно быть, барышне, за которой он ухаживал, уж очень не везло с поклонниками, если она соглашалась проводить время в его обществе. «Ну, пошли, Эми», — так обычно звучало его приглашение, и, не дожидаясь ее, он шел впереди, она — за ним, — и даже в конце продолжительной прогулки он никогда не брал ее под руку, и они возвращались домой, шагая рядом, как подростки.
Хьюберт, младший брат Джона, был юноша совсем иной складки. Ему посчастливилось не унаследовать ни отцовского характера, ни отцовской длинной верхней губы. Хьюберт был единственным светлым пятном в этой довольно мрачной семейке, и Эстер с удовольствием слушала, как он кричал матери на прощанье:
— Все в порядке, маменька, у меня есть ключ от парадного, совершенно ни к чему меня дожидаться. Я запру дверь, не беспокойтесь.
— Ах, Хьюберт, возвращайся не позже одиннадцати. Неужели ты опять на какой-нибудь бал? Отец проведет электрический звонок на дверь, чтобы знать, когда ты возвращаешься домой.
Все четыре дочки являлись обладательницами длинной верхней губы и густого румянца. Особенно неказиста была старшая. Она вела отцовские счетные книги и пекла пироги. Вторая и третья лелеяли робкие надежды на замужество. Младшая была склонна к каким-то странным припадкам истерического характера.
Дом Бинглей был наглядным воплощением их идеалов и вкуса, и они настойчиво старались навязать их всем своим соседям. Лестницу устилала белая дорожка. Белые кафельные стены кухни блистали безупречной чистотой. Цветов на окнах не было, но все пружины всех жалюзи содержались в образцовом порядке. Гостиную загромождали солидные, прочные столы, шкафы, кресла с вязаными салфеточками на спинках, китайские безделушки и хрустальные вазы. Здесь же стояло пианино, и на этом инструменте каждый воскресный вечер одна из сестриц играла гимны, а все семейство распевало их хором под ее аккомпанемент.
Вот в этот дом и попала Эстер в качестве «прислуги за все» на жалованье в шестнадцать фунтов в год. И семнадцать часов в сутки, или двести тридцать часов, на протяжении каждых двух недель она мыла, скребла, стряпала, бегала по различным поручениям и ни минуты не принадлежала самой себе. Раз в две недели по воскресеньям ей разрешалось отлучаться на четыре, иногда на четыре с половиной часа; ее свободные часы в эти дни были установлены от трех до девяти, однако она должна была вернуться домой так, чтобы успеть вовремя приготовить ужин, и, если ровно в девять ужин не был на столе, получала выговор.
Денег у Эстер не было. Жалованье выплачивалось раз в три месяца, и получить его ей предстояло только через две недели, а так как этот день не совпадал с ее воскресным свободным днем, то и навестить своего ребенка она могла не раньше чем через три недели. Уже месяц она не видела сына и сгорала от желания прижать его к груди, прильнуть щекой к его нежной щечке, подержать его теплые, пухлые ножки в своих руках. Она думала о том, как быстро промелькнут четыре драгоценных часа свободы и снова начнется долгое двухнедельное рабство. Двадцать раз на дню она старалась примириться с судьбой и двадцать раз — именно в ту минуту, когда, казалось, все уже было передумано и решено — вся горечь поднималась со дна ее души и в ней нарастал бунт, с которым раз от разу становилось все труднее совладать.
Да, придется заложить платье — единственное еще приличное платье, которое у нее уцелело. А что скажет хозяйка? Все равно она должна повидать своего ребенка; платье она выкупит, как только получит жалованье. Потом ей придется еще купить себе пару ботинок, а ведь она уже задолжала порядочную сумму миссис Льюис. Пять шиллингов в неделю — это тринадцать фунтов в год, и, таким образом, у нее оставалось всего три фунта и на башмаки, и на одежду, и на поездки, и на все необходимое для ребенка. Нет, это не годится, так она не вытянет. И платье заложить страшно — ей уже никогда его не выкупить.
Чувство безнадежности охватило Эстер, по телу ее разлилась слабость, и она прислонилась к спинке кровати, которую застилала. В это мгновение какой-то блестящий предмет на полу под умывальником привлек к себе ее внимание. Там лежало полкроны. Она смотрела на монету, и в сердце ее закрадывался соблазн; с трудом оторвав от монеты глаза, она обвела взглядом комнату.