— Вот как! Рассказывайте, рассказывайте!
Борис Викторович помедлил. Рассказывать, в сущности, было нечего. Все попытки взорвать эшелоны пока что кончались неудачей. Возможно, конечно, мину удастся заложить. Но… Десятки этих проклятых «но»! Не станешь же говорить о них англичанину.
— Не в моих правилах, Константин Георгиевич, выдавать Чекселя. Поживем — увидим. Одно скажу — очень трудная операция. Очень! Охрана поезда поручена латышам— этой железной гвардии социалистического Ватикана. Так, кажется, называют их ваши соотечественники? И второе, собственно, это ответ на ваше замечание о наивности недоверчивости большевиков. Трезво оценивая обстановку, нельзя не признать, что Советы пользуются изрядным доверием народа. Изрядным! К сожалению, это так. И нам совами нельзя обольщаться иллюзиями.
— Латыши! Всюду эти проклятые латыши! — Рейли не скрывал раздражения. — Чем они заслужили милость большевиков? Сегодня я уже второй раз слышу о латышах.
— Смею вас заверить, Константин Георгиевич, что теперь вы будете слышать о них каждый день. — Савинков говорил спокойным, ровным голосом. Казалось, он все заранее взвесил и обдумал, все предрешил. — Латышская проблема становится проблемой номер один, и пока мы не подобрали ключ к этой крепости…
— Ключ, говорите? — Рейли снисходительно усмехнулся. — Я вам дам его! Я!
Борис Викторович улыбнулся про себя. Теперь начнет «якать». Понесло. Но, к его удивлению, Рейли замолк и круто повернул разговор.
— Вы обещали сообщить мне имена офицеров, способных войти в доверие к большевикам. Удалось что-нибудь сделать?
— Конечно. — Савинков достал из кармана несколько визитных карточек и одну протянул Рейли. — Вот этот явится к вам завтра-послезавтра. А этот, — он подал вторую карточку, — прибудет в Москву. Адреса явок им известны. Пароль — такая же визитная карточка с надорванным правым верхним углом.
Рейли вчитывался в фамилии, занесенные в карточки.
— Фриде… Где я встречал человека с такой фамилией? Подождите, не тот ли это полковник, чья сестра…
— Мария Фриде — актриса, фанатичная католичка, — Савинков слегка улыбнулся: Рейли играет в простачка. Что ж, пусть себе тешится.
— Вот, вот! Теперь вспомнил. Полковник Фриде — из обрусевших немцев. Кажется, был вхож в дом… — Рейли не договорил. Вздохнул. — Как быстро бежит время!
— Увы! Это так! — подтвердил Савинков.
Помолчали. Рейли думал о том, что только неожиданный отъезд в Берлин, после которого он надолго расстался с Россией, помешал Марии Фриде стать его любовницей.
Фанатичная католичка? Что за чепуха! А впрочем— прошло столько лет, и Мария могла отдаться богу С женщинами это бывает… А Дагмара? Что сталось с этой порхающей по жизни балериной?
«Эк его разморило, — размышлял Савинков, глядя на мечтательно прикрывшего глаза Рейли. — Женщины — вечное наше искушение. Мария Фриде, говорят, была его любовницей? Не узнаешь ты, милый мой, теперь бывшую московскую красотку. Поизносилась. Да и все мы. Эх, жизнь!»
Они сидели вдвоем в захламленной комнате и, вспоминая прошлое, тешили себя надеждами на будущее. И никто из них не подозревал, что это будущее не принесет им ни власти, ни денег, ни красивых элегантных женщин, ни даже красивой человеческой смерти.
10
Смерть ходила рядом с жизнью по петроградским улицам.
Голодными призраками пробиралась в дома…
холодом сжимала сердца…
плевалась огнем винтовочных выстрелов…
полчищами золотопогонников ползла и ползла с юга, севера, востока, запада.
В эти предвесенние дни Эдуард Петрович не знал покоя ни днем ни ночью. Массу времени отнимала караульная служба. Ночами по городу рыскали банды грабителей— взламывали склады, магазины, квартиры. Тащили все — гвозди и хлеб, цемент и муку, меха и доски.
В казарме было холодно. Лишь изредка стрелки добывали ведро-другое угля и топили огромную, как вагранка, печь. В таких случаях дневальный открывал дверь в комнату командира и в ней становилось чуть-чуть теплее, чем на улице.
В один из таких «теплых» вечеров, когда Эдуард Петрович читал потрепанный томик Диккенса, в комнату зашел взводный Карл Заул — высокий, плечистый — первый силач в роте. Басисто откашлявшись, он зычно доложил:
— Вас какой-то монах спрашивает.
— Монах?
Да, назвался отцом Ва-ра-ха-си-ем, — Заул с трудом выговорил это мудреное имя. — Говорит, веди к командиру. Дело,мол, чрезвычайной важности.
— Но раз так — зови!
Монах Варахасий оказался тщедушным человеком с седеющей гривой, редкой бороденкой, но удивительно лохматыми бровями, из-под которых смотрели печальные глаза.
Как только они оказались одни, монах сразу приступил к делу.
— Сообщение мое, гражданин командир, будет такое. Про купца Мавра Титыча Толубеева не приходилось слышать? Нет. Так вот, оный Мавр Титыч имел до революции лавку с колониальными товарами. Жил, в общем, в достатке. Жаден был — про то вам любой обыватель на Васильевском подтвердит. Теперь же, как случилась революция, совсем залютовал. Тащит к себе в амбары все, что плохо лежит. Целую шайку сколотил! Людям, извиняюсь, кушать нечего — а у него полны закрома муки, круп разных, колбас, рыбы копченой и соленой…
— Откуда же вам это известно?
— Не верите? — монах тяжко вздохнул. — Вот всегда так: как увидят мое обличье — веры нет. А я, может, к новой жизни приобщаюсь! — неожиданно громко воскликнул Варахасий. — Может, для меня самого это обличье, — он приподнял рясу, — как петля на шее. Может, я сан сменю…
Монах неожиданно повернулся и направился к двери.
— Постойте! Постойте, чудак вы человек, — Берзин схватил его за руку. — Я ведь для порядка спросил. Надо же мне знать, откуда вам все известно про купца…
— В доме у него я проживаю. В доме! Из монастыря нашего — Рогачевского — я еще перед войной подался. С тех пор проживаю на квартире у брата моего заместо няньки…
— Как это, няньки?
— Очень даже просто: детей его пестую. Имею за это стол и кроватное место. Сказать по совести, худо живем… Изголодались… Особливо детишек жаль… И как я вижу, что, значит, Советская власть о детях беспокойство имеет… Решил вам про купца Толубеева… Вот так-то…
— Вот теперь я все понял. Спасибо вам, гражданин Вара…
— Василием меня в миру звали. Василием Кузьмичом Овчинниковым. Так-то…
Берзин протянул «монаху» руку. Тот мгновение выжидал, будто не понимая, ему ли подал руку красный командир, а потом крепко сжал ее в двух шершавых ладонях:
— Спасибо вам, гражданин командир! За доверие спасибо!
— Это я вас должен благодарить, гра… товарищ Овчинников. За помощь Советской власти. Не волнуйтесь, мы вашего Мавра потрясем! Крепко потрясем!
Встреча с бывшим монахом надолго запомнилась Эдуарду Петровичу. Запомнилась, очевидно, потому, что это был первый случай, когда к нему, красному командиру, со своей — нет, не своей, а именно всеобщей бедой-болью обратился человек, чье сознание пробудила революция. Бывший монах почувствовал себя человеком! Это же великолепно!
В бездонной мошне купца Толубеева действительно таилось много добра. Целых три грузовика с продовольствием вывезли оттуда стрелки. Мавр Титыч ругался, божился, бил себя в грудь, грозился «дойти до самого Ленина»— словом, разыграл обычный в таких случаях спектакль.
Когда Берзин рассказал об этом случае Петерсу, Яков Христофорович ничуть не удивился. Ежедневно в Чека приходили десятки людей и сообщали о случаях саботажа, диверсий, краж — делились своими бедами и надеждами.
— Все яростнее становится сопротивление врагов, — говорил Петерс. — Не успеешь покончить с одной шайкой— появляется другая. Как только они себя не именуют: «Белый крест», «Черная ночка», «Всё для родины» и «Союз реальной помощи». Думаешь, мы смогли бы с ними справиться без помощи народа? В нем — наша сила!
Петерс рассказал Эдуарду Петровичу, что теперь все ясней и ясней становится прямая связь между интервентами и внутренней контрреволюцией. Их цементируют дипломаты. Пока что не удалось схватить за руку — хитры, дьяволы! Но рано или поздно они попадутся. И случится это тем быстрее, чем скорее Чека будет иметь свою контрразведку. Республике надо, просто необходимо иметь своих людей в стане врагов! Знать их планы — значит, заранее отводить удары.