— А потом что было? — перебила её Клавдия.
— Потом, как раздела я вас да одеялом прикрыла и вышла туда, — указала Сонька на дверь, завешанную ковром, — мне там приказали лечь, поближе к двери, чтоб слышать, если вы позовёте. Ну вот, разделась я, Богу помолилась и легла. Ворочалась-ворочалась с боку на бок, не спится да и только. Блохи кусают, жарко, страшные мысли в голову лезут. Стала прислушиваться — гомозятся кругом, и ещё жутче стало, народ всё ведь чужой около нас. Тут в сенях Октавиус этот лёг, а Товия граф к себе взял. И турок, тот тоже с ним. А в кухне хозяйка, неприятная такая баба, рябая, глаза косые. Муж с нею да двое сыновей, тоже страшные. Смотрят, этта, на тебя точно съесть хотят. Ну вот, лежу я да думаю: и куда это мы только с боярышней попали?! И что с нами будет?! И вдруг под самым под окном слышу, будто народ собирается. Приподнялась, насторожилась — так и есть, шепотком разговаривают промеж себя, не то двое, не то и больше. Тихо, разумеется, ничего не разобрать. А там опять всё стихло, расходиться стали один за другим. Да только не все ушли, чудится мне, будто вздыхает кто да скребётся под окошком-то. Гляжу — с нами крестная сила! Рука чья-то оконце-то приподнимает! Ну, уж тут такая жуть на меня напала, что чуть не вскрикнула. Наделала бы я беды, нечего сказать, кабы горло у меня от страха не перехватило! Граф-то приказал цельную ночь дозором вокруг нашей избы ходить, пикни я только, сейчас бы услышали, прибежали бы...
— Ну, и что ж дальше? Говори скорее, не мучь меня, — заторопила Клавдия рассказчицу.
— А вот гляжу я, глазами в окошко уставилась, вся обмерла, дохнуть боюсь, а оконце-то всё приподнимается, всё приподнимается, а за рукой-то и голова вся в чёрных кудрях показалась... Лицо чистое, белое, брови дугой, губы под усиками алые, глаза грустные такие... Знакомы мне показались эти глаза. Гляжу я этта на них, а сама думаю: и где это я видела эти глаза? И уж не страшно мне ни крошечки. И вдруг, как увидел он, что я не сплю, просунул голову в оконце да по имени меня окликнул: Софья! Ну, уж тут меня точно рвануло что с постели и, как я у окошка очутилась, сама не помню. Он за руки меня взял, заговорил. Слушаю его, прямо в очи ему гляжу, а всё ещё в толк не возьму, что за человек? Только тогда и признала, как стал про Катерину Николаевну расспрашивать. «Да ты уж не Алёшка ли?» — спрашиваю, а сама, как в лихорадке, трясусь. Ни слова он мне на это, только кудрями тряхнул: узнала, дескать. И опять стал про неё говорить. Горленкой своей беленькой он её называл... Солнышком своим красным... жалостно так... По щекам слёзы крупные текли... «Как пить, говорит, хочется мне её видеть... Сохнет душа моя по ней»...
Сонька смолкла и, закрыв лицо руками, тихо всхлипнула. Давно уж слёзы подступали ей к горлу, не стало наконец мочи их сдерживать.
Молчала и барышня, устремив задумчивый взгляд на мирный пейзаж, развертывавшийся перед её окном.
Просвечивая сквозь изумрудную листву леса, заря золотилась первыми лучами восходящего солнца. По небу всё чаще и чаще проносились с протяжным криком птицы. Дружнее застрекотали кузнечики в траве, смелее зачирикали в лесу птицы; где-то поблизости лениво тявкнул сторожевой пёс, гремя цепью, заржал конь, и стали подниматься спавшие на траве люди.
Клавдии надо было сделать над собою усилие, чтобы отогнать призраки прошлого, могучей волной нахлынувшие ей в душу. Как живые, вставали перед нею одна за другой мрачные подробности печального события, так гибельно отразившегося на судьбе старшей сестры. Она была тогда ещё ребёнком и понимать весь ужас положения влюблённых не могла. Видела она, что сестра бледна и молчалива, знала, что маменька всегда на неё гневается, слышала от прислуги, что жизнь её загублена навеки, помнила смутно страшный шум в доме, когда стало известно, что старшая барышня по ночам выходит гулять в сад. Примешивалось к этим толкам имя Алёшки выездного, но все эти подробности проскользнули бесследно в душе шестилетней девочки.
Нет, не бесследно. Теперь она всё вспомнила и всё поняла. Обстоятельства последних дней так её вдруг состарили, что она сама себя не узнавала. Катенька была почти её лет, когда на неё обрушилась беда, и как быстро она состарилась! Поблёкла, не успев расцвести, как цветок, охваченный морозом.
Неужели и её ждёт та же судьба? Ведь и ей тоже никогда не знать любви...
Сестру Машу тоже разлучили с возлюбленным. Этого Клавдия помнила: у него были блестящие милые глаза, алые губы, звонкий голос и густые белокурые волосы. С ним было очень весело. Когда он к ним приезжал, все оживлялись и были счастливы. Сестрица Маша тоже стала чахнуть, когда ей запретили думать о милом.
Как это должно быть ужасно — разлука с любимым человеком!
Но ещё ужаснее принадлежать тому, кого не любишь.
Она вздрогнула и, чтоб отогнать мучительные мысли, неотступно кружившиеся в голове, спросила у Соньки: почему она так испугалась, увидавши Алёшку? Разве он страшный?
Сонька подняла на неё полный наивного изумления взгляд.
— Да ведь он теперь в разбойники пошёл, боярышня, как же его не бояться? — возразила она.
Солнце не совсем ещё выкатилось из-за леса, когда поезд графа Паланецкого тронулся в путь.
Отношения между новобрачными не изменялись. С удивительною настойчивостью выдерживал граф тон холодной учтивости и почтительного внимания к супруге, принятый им с той минуты, как они остались вдвоём.
Без сомнения, всю дорогу так будет, решила она про себя.
И так благотворно влияла на неё эта мысль, что она не только с удовольствием выслушивала его рассказы о местностях, через которые они проезжали, но даже до того расхрабрилась, что сама стала предлагать ему вопросы.
Приключения последней ночи, встреча Соньки с Алёшкой в таинственном хуторе среди леса всё ещё смущали ей душу, но с каждым часом впечатления эти слабели и вытеснялись из памяти другими.
Днём лес показался ей далеко не таким страшным, как ночью. Он был полон радости и жизни, в него со всех сторон проникали солнечные лучи, переливаясь изумрудным блеском в зелени. По веткам столетних дубов перепрыгивали белки, весело щебетали птицы, хлопотливо кружась у своих гнёзд. Над кустами порхали бабочки, в траве алела земляника, пестрели цветы.
Замечая, как всё это радует Клавдию, граф время от времени приказывал остановиться и предлагал ей выйти, чтоб прогуляться. Она выпрыгивала из кареты, не дождавшись, чтоб откинули подножку; к ней бежала навстречу Сонька, ехавшая позади в кибитке с вещами, и они принимались за собирание цветов и ягод, в сопровождении Октавиуса и Товия, не отходивших от них ни на шаг.
Граф же тем временем, вынув книгу из маленькой дорожной библиотеки, усаживался под деревом и читал, покуривая трубку. Следующую ночь они провели в каком-то густо населённом местечке, на постоялом дворе. Но гонец, посланный вперёд, и тут всё для них приготовил, как и на хуторе в лесу. И тут точно так же встретили их с низкими почтительными поклонами и ввели в горницы, устланные коврами. В той, что отведена была Клавдии, и стены были ими увешаны. После ужина, роскошно сервированного, граф проводил супругу до двери в её спальню и, пожелав ей покойного сна, с почтительным поклоном удалился.
И следующие ночи провёл он далеко от неё, а днём точно так же учтиво с нею разговаривал и внимательно предупреждал малейшие её желания, и ничего больше.
Наконец (путешествие их уже длилось много дней) граф объявил своей супруге, что сегодня остановок не будет. Надо стараться поспеть в Варшаву к вечеру.
Погода, всё время великолепная, стала портиться; поднялся ветер, пошёл дождь. Местность, по которой они ехали, была скучная: засеянные поля однообразно тянулись за бедными деревушками, в которых ничего, кроме воды, нельзя было достать. Хорошо, что у наших путешественников в запасах всякого рода недостатка не было.
Граф был серьёзен, молчалив и не отрывал глаз от книги. По временам он приказывал делать остановки, выдвигал складной столик, вынимал шкатулку с письменными принадлежностями и писал письма на синеватой золотообрезной бумаге большого формата. Письма эти он тут же вкладывал в конверты, запечатывал их большой золотой печатью с гербом и передавал через окно Товию.