Теперь, когда барышня Катерина Николаевна проходит через длинную, уставленную пяльцами девичью, ни на кого не глядя, бледная и такая худая, что платье у неё с плеч валится, молодым девкам и девчонкам и в голову не приходит вспоминать, какая она была шесть лет тому назад; старухи же с печальным вздохом глядят ей вслед, и оживает при этом у них в памяти мрачная сцена, разыгравшаяся у них в сенях, когда Алёшу привели прощаться с господами, в арестантском халате и в цепях, с бритой головой.
Как он повалился барыне в ноги, да как барышня вскрикнула и в обморок упала — никогда тем, кто это видел, не забыть.
На руках вынесли её, холодную и бесчувственную, как мёртвую, в то время как нового рекрута сводили с чёрной лестницы на заднее крыльцо, где дворня столпилась, чтобы поглядеть на него в последний раз и пожелать ему счастья на царской службе.
Долго не приходила в себя Катерина, а как очнулась, точно безумная стала: никого не узнает, громко про Алёшу бредит, милым, ясным солнышком его называет, срам да и только! Доктор объявил, что у неё горячка и, если кровь у неё от головы не оттянуть, навек рассудка может лишиться.
Раз пятнадцать кровь ей пускали, так что наконец, как восковая сделалась, от простыни не отличишь, так бледна.
А как пришла в себя да поправляться стала, точно зарок дала про возлюбленного не вспоминать. Что на душе у неё было — один Господь ведал, никому она мыслей своих не выдавала. И всех стала чуждаться, даже отца. Только за святыми книгами к нему ходила. Богомольная сделалась и с монахиней Агнией сдружилась.
Старица эта двоюродной сестрой им доводилась, и уж непременно раз в год и Анна Фёдоровна, и Софья Фёдоровна ездили её навестить в монастырь за семьдесят вёрст от города. Тут их родители были похоронены. Мать Агния проживала в отдельной келье с двумя монашками из её же бывших крепостных, принявших пострижение вместе с нею. С тех пор как с барышней Катериной Николаевной случилось несчастье, мать Агния часто за нею присылала и подолгу оставляла её у себя, особливо летом, когда вся семья Курлятьевых уезжала в деревню.
Все были убеждены, что барышня Катерина Николаевна и сама со временем монахиней сделается. Однако, когда случилась вышеописанная история с её сестрой, она была ещё в миру и усердно помогала ухаживать за бедной Машенькой; по целым ночам просиживала у её постели, слушая её бред, и даже, говорят, пыталась умилостивить мать, долго стояла перед нею на коленях и со слезами умоляла сжалиться над влюблёнными. Но, разумеется, это ни к чему не привело. Когда Анна Фёдоровна забирала себе что-нибудь в голову, никто не мог заставить её изменить принятое решение.
А между тем Бочагов был не на шутку влюблён в Машеньку долго не мог он примириться с мыслью её потерять. Три раза приезжал его отец к Курлятьевым. Первый раз его совсем не приняли под тем предлогом, что у них барышня Марья Николаевна при смерти, и второй раз тоже, но, когда он в третий раз приехал, Анна Фёдоровна вышла в гостиную и между ними произошёл разговор, кончившийся полнейшим разрывом между семьями.
Анна Фёдоровна вернулась в свои покои вся багровая от гнева и, не дождавшись ухода посетителя, объявила во всеуслышание, чтобы ни под каким предлогом никого из Бочаговых, ни из господ, ни из челяди, к воротам не подпускать.
— Гнать их от нашего дома. Собаками травить, если во двор войдут! Чтобы всё это знали, все, до последнего мальчишки! — грозно повторяла она, так громко возвышая голос, что слышно было в прихожей, где старый Бочагов, бледный от негодования, надевал шубу, которую подавал ему приехавший с ним лакей. Губы его дрожали, он не в силах был произнести ни слова и только, уже усевшись в карету, успокоился настолько, чтобы перекреститься и прошептать:
— Надо благодарственный молебен отслужить Пресвятой Богородице за то, что она спасла нашего Сашу от такой тёщи. Чёрт, а не баба!
Всё это, разумеется, барышне Марье Николаевне было передано, и долго плакала она по ночам в длинной светлой комнате наверху, где она спала с сёстрами. И стала она худеть и желтеть, как и старшая сестра. И улыбка у неё сделалась такая же вымученная и глаза такие же грустные, как у Катерины.
Первое время каждый день мать посылала за нею, чтобы бранить её, но затем мало-помалу охладела и к ней, как и к старшей дочери, особенно когда третья, Клавдия, подросла и пришлось за нею смотреть в оба, чтобы не вздумала тоже влюбиться.
— Да отчего же она их замуж не хочет отдавать? — дивились в городе наивные люди.
Когда обращались с этим вопросом к Софье Фёдоровне Бахтериной, она из политики от прямого ответа уклонялась, ссылаясь на судьбу да на то, что, вероятно, женихи не приходятся сестрице Анне Фёдоровне по вкусу.
— Помилуйте, да чем Бочагов не жених? Один сын у отца, всё имение ему достанется, дочерей только капиталом наградят.
— А Кокошкин? А Супонев? А Григоров? — припоминали городские кумушки про молодых людей, сватавшихся за барышень Курлятьевых с тех пор, как их стали вывозить в свет.
— Тоже, верно, сестрице не нравились, — возражала Софья Фёдоровна, — она очень разборчива.
— Да, уж нечего сказать! Все дочери у неё в девках останутся.
— Что же делать, её воля, она мать, — замечала на это г-жа Бахтерина.
Про себя и с близкими домашними она судила иначе и, если б не муж, давно бы вмешалась в сердечные дела племянниц, чтобы заступиться за них, но Иван Васильевич так строго запрещал ей это делать, что ослушаться она не смела, тем более что он объяснил ей, почему сестрица Анна Фёдоровна не желает отдавать дочерей замуж.
— Она всё состояние хочет своему возлюбленному сынку передать. Имение-то родовое всё равно ему достанется, но ей хочется ему оставить, а дом-то она выстроила на капитал, отложенный дочерям на приданое. Понимаешь теперь?
Софья Фёдоровна поняла, что, не переезжай они сюда из Москвы, сестре не нужно было бы строить дом и дочери её были бы с приданым, и ей ещё жальче их стало, но ничем не могла поправить дело. Относительно мужа она находилась почти в таком же самом положении, в каком был Николай Семёнович со своей женой.
Иван Васильевич очень её любил, но ни в чём ей воли не давал. В каждой копейке должна она была давать ему отчёт, а он, как и подобает хорошему и страстному хозяину, называл пустым мотовством всё, что тратилось не на улучшение деревенского хозяйства, хотя и требовал, чтобы жена всегда была нарядно одета и чтобы всё у них в доме было на широкую ногу. Но это он уж делал из тщеславия, чтобы не уронить себя в глазах общества, к которому относился свысока, сознавая себя выше его и по уму, и по воспитанию, и по связям.
Выпросить у супруга капитал на приданое племянницам нечего было и думать. Одно только могла для них делать Софья Фёдоровна — дарить им те наряды, которые ей самой были не нужны, но это их не радовало, а мать их раздражало.
Раз даже Анна Фёдоровна до того обиделась, что отослала ей назад гирлянду из роз с незабудками, присланную Машеньке для бала, приказав при этом сказать, что обносков её им не надо.
Разумеется, посланная не передала в точности неприятного поручения, но и в смягчённой форме выходка сестрицы так огорчила добрую Софью Фёдоровну, что как ни жалко ей было племянниц, но она дала себе слово следовать совету мужа и держаться от них подальше.
II
Когда узнали об этом решении в антресолях, где у Бахтериных помещалась женская прислуга, дурочка Агафья, с незапамятных времён жившая в доме в качестве блаженной ясновидящей и прорицательницы проворчала сквозь зубы:
— Давно бы так... Раньше бы спохватились... Уа, уа, уа! Плачут детки... На свет просятся... Томятся...
Все обернулись к широкой лежанке, с которой раздались эти вещие слова, и стали просить Агафью пояснить их смысл, но она, поглядывая на всех злыми насмешливыми глазами, продолжала уакать и ворчать.
— Девоньки! — вскричала одна из белошвеек. — Ведь она ребёночка представляет! Это ребёночек новорождённый так кричит: уа! уа!