— Хорошее дело, — одобрил Гагин.
— Узоры составляют девицы цветиками разноцветными, как в природе, и как будто из рога изобилия высыпаются, — продолжала распространяться игуменья, обращаясь то к своему гостю, то к матери Агнии. — Каких шелков-то вам ещё надобно? Мы попросили бы Егора Севастьяновича из Москвы привезти, в Киеве таких нет, уж мы посылали.
— Сделайте одолжение, матушка, всё вам привезу, дайте только списочек, — поспешил заявить Гагин.
— А вы когда в Москву едете?
— Да недельки через две, если Бог даст.
— Непременно к этому времени приготовим. Не забудьте, мать Агния.
Обойдя со своим гостем службы обители и огород, мать Меропея предложила ему взглянуть на келью матери Агнии, прежде чем пройти в фруктовый сад.
Молодой человек молча наклонил голову в знак согласия, и она повернула по узкой тропинке, протоптанной в конопляннике, что тянулся вплоть до садика матери Агнии.
Тут было ещё пустыннее, чем во дворе, у колодезя и в огороде, где попадались монашки, прогуливающиеся с чётками в руках, и белицы с вёдрами на коромыслах, перекинутых через плечо; никто сюда не заглядывал, и тишина, царившая вокруг, кроме жужжания шмелей, кружившихся над тёмно-зелёными душистыми стеблями отцветающей конопли, ничем не нарушалась. И вдруг из садика, огороженного плетнём, зазвенел серебристый девичий голос, почти тотчас же присоединился к нему другой, и мелодичный гимн звучно и стройно понёсся к небу.
Хорошо, что старице, озабоченной мыслью о том, как бы выпросить у своего спутника побольше денег на нужды обители, не пришло в голову к нему обернуться, она испугалась бы, увидав, как он вздрогнул и побледнел, услышав пение.
От волнения он зашатался и опёрся о плетень, чтобы перевести дух. Это длилось недолго, он тотчас же оправился и бодро зашагал вперёд, но всё же хорошо, что старица не видела его лица в это мгновение.
— Это племянницы матери Агнии поют, — пояснила она, замедляя шаг и прислушиваясь. — Не правда ли, хорошо? Голоса изрядные, особенно у старшей.
О, как знаком ему был этот голос! Как часто раздавался он в его ушах во сне и в минуты забвения! Он в нём жил, этот голос, вместе с воспоминанием о кратковременном счастье, за которое пришлось платить муками, такими страшными, что и в аду хуже не может быть.
И вот он опять его слышит, и не в грёзе, а наяву. И сейчас он её увидит, голубку свою ненаглядную, зореньку ясную...
Изменилась, поди, чай, изморилась, ясынка...
Плетень, окружавший сад, был низок, а листья с деревьев пооблетели, кое-где образуя прогалины, в которые можно было видеть скамейку под старым клёном у крылечка и двух стройных, тоненьких девиц в мирском одеянии, с нотами в руках.
Спутник матери Меропеи, как вкопанный, остановился перед этим видением.
Одна из девиц сидела на скамейке, и кроме её платья, белевшегося промеж ветвей, до верхней части головы с белокурыми кудрями ничего нельзя было различить, но зато подругу её страстный взгляд незнакомца, точно невидимой силой, сорвал с места. Выпрямившись во весь рост, она впилась глазами в жениха Марины, да так и осталась с полураскрытым ртом и остановившимися, как в столбняке, глазами.
— Сестрица, что с вами? Вам дурно? Я вам воды принесу... Платье надо расстегнуть, вам дышать тяжело, — говорила Марья, испуганная внезапной бледностью, покрывшей лицо сестры, и вглядываясь в то место у плетня, от которого Катерина не в силах была оторвать глаз.
— Пойдёмте, сестрица, в комнату, здесь неудобно, — настаивала Марья, поднимаясь с места и нежно обнимая её. — Да что с вами? Кого высматриваете вы в конопляннике? Там никого, кажись, нет...
— Он здесь, — чуть слышно одними почти губами вымолвила Катерина.
— Так что ж? Ведь вы его ждали, — возразила Марья, — волноваться не надо... Всё так выходит, как сказал авва Симионий, воля Божья, значит... Надо быть спокойной и твёрдой...
Но густой румянец, загоревшийся на её щеках, и прерывающийся от внутренней дрожи голос резко противоречили её словам.
XVIII
В конце октября жених Марины опять приехал в Чирки и, как всегда, прогуливался с невестой по фруктовому саду на горе и подолгу, на виду у всех, сидел с нею на крытой галерейке, выходившей на улицу.
В день отъезда (он каждый раз уезжал из Чирков поздно вечером) вся семья выходила провожать его на крыльцо и, прежде чем сесть в кибитку, он долго беседовал со своим будущим тестем. Потом стал прощаться с Акулиной Ивановной и с невестой. Первую он крепко обнял, вторую поцеловал в щёку; это все видели.
Было совсем темно, но гостя провожали с фонарями.
Вернувшись в дом, Егор Севастьянович не ложился и сам стал собираться в путь.
Не ложились в постель и жена его с дочерью; всю ночь вплоть до утра, виднелся огонь во всех окнах, а на кухне шла деятельная стряпня. Пекли и жарили съестные припасы на неделю по крайней мере. Всю ночь вылетал дым чёрными густыми клубами из трубы гагинского дома.
По двору бегали с фонарями, осматривали дорожную повозку, выкаченную из сарая, кормили лошадей, выносили из дому сундуки, узлы, подушки, кульки, кулёчки и прочие принадлежности, необходимые для далёкого путешествия.
— Уж не в Москву ли сбирается Егор Севастьянович? — сказала соседка, расталкивая спящего мужа, чтобы поделиться с ним впечатлениями.
Сама она ещё далеко до утра поднялась с постели, чтобы взглянуть на корову, которой накануне вечером бык пропорол рогами бок, и, увидев свет и необычное движение на соседском дворе, не утерпела, чтобы не взгромоздиться на большой камень у тына и не заглянуть через него.
— Все у них на ногах. Лошадей в большую кибитку впрягают. Акулина Ивановна с дочкой на крыльцо вышли, а сам-то не один едет, а с двумя работниками; все трое в тулупах, кушаками подпоясанные, по двору расхаживают, а за кушаками-то у них ножи...
— Как же без ножей-то? Ведь через лес им ехать, — равнодушно заметил её сожитель и, повернувшись на другой бок, захрапел громче прежнего.
Проводив отца, Марина Егоровна с одной из своих подруг поехала в женский монастырь.
Там её ждали. Варька, крепостная Курлятьевых, состоявшая при боярышнях в монастыре, каждую минуту выбегала из кельи, чтобы посмотреть, не едет ли к ним кто из леса, а Катенька с Машенькой были в таком волнении, что за целый час, с тех пор как сидели за пяльцами, даже и одного цветочка не успели вышить. Беспрестанно оглядывались они на дверь, прислушиваясь к малейшему шуму, долетавшему сюда со двора, и молча перекидываясь красноречивыми взглядами. Слишком они были взволнованы, чтобы говорить. Да и не нужно им было говорить между собой, они и без слов понимали друг друга, как нельзя лучше. Горе давно уж отдалило их от людей и так тесно сблизило их души, что и мысли, и чувства, и надежды — всё у них было общее.
Наконец, от тёмной чащи леса отделилась знакомая тележка, запряжённая серой лошадью, и Варька со всех ног пустилась бежать назад.
— Едут, барышни, едут! — возвестила она, не успев ещё переступить порог светлых сеней, откуда маленькая дверь вела в горницу, очень скромно обставленную, с большим киотом, наполненным образами, в переднем углу, с картинами божественного содержания по стенам и пяльцами у окон, выходивших в густой садик, такой тенистый, что летом тут было темновато от ветвей сирени, что назойливо лезли в комнату, с листьями и душистыми гроздьями.
Окна эти и теперь были отперты настежь; в них врывался свежий осенний воздух, пропитанный запахом спелых плодов и увядающей травы, вместе с бойким чириканьем воробьёв и пронзительными криками отлетающих в тёплые страны стай перелётных птиц.
Обедня давно отошла, и сёстры после трапезы разбрелись каждая по своему делу: одни под надзором старших занимались на кухне сортировкой плодов на зиму, другие собирали горох на огороде, развешивали по кустам выстиранное бельё для просушки, возились в молочной около крынок с кислым и свежим молоком, месили тесто, хлопотали около домашней птицы, шили, пряли, ткали, каждая исполняя своё послушание, одним словом работы на всех хватало с избытком; сложа руки сидеть дозволялось только богатым. У этих были прислужницы и, если они тоже работали, то для своего удовольствия и потому, что, живя в монастыре, не могли не помнить, что Бог труды любит, лень мать всех пороков, и дьяволу легче соблазнить праздного человека, чем занятого.