Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Противоречия греческой и латинской цивилизации

Все эти странные и постоянные противоречия резюмируются в общем антагонизме, в котором Италия запуталась в конце гражданской войны и от которого она страдала в течение всего столетия: и антагонизм между латинским принципом социальной жизни и принципом греко-восточным; между государством, рассматриваемым как орган господства, и государством, рассматриваемым как орган высокой и утонченной культуры; между римским милитаризмом и азиатской цивилизацией. Необходимо хорошенько вникнуть в это противоречие, если мы хотим понять историю первого века империи. Преклонение перед прошлым Рима не было тогда, как думали многие историки, сентиментальным анахронизмом, но необходимостью. Чем было древнее римское государство, как не совокупностью традиций, идей, чувств, учреждений и законов, которые все имели одну цель — побеждать эгоизм индивидуума, всякий раз как он оказывался в противоречии с общим интересом, и принуждать всех, от сенатора до крестьянина, действуя для блага государства, приносить в жертву в случае необходимости самое дорогое: свое семейное чувство, свои удовольствия, свое состояние и самую жизнь? Италия понимала, что она еще нуждается в этом могущественном орудии господства, чтобы сохранить и управлять империей, приобретенной оружием; она понимала, что нуждается в мудрых государственных людях, осторожных дипломатах, просвещенных администраторах, храбрых солдатах, ревностных гражданах и что она может иметь их, только сохраняя государственные традиции и учреждения. Это было ее искреннее, хотя отчасти химерическое, желание. Но Италия хотела прочного правительства не только для того, чтобы сохранить свою империю, но и для того, чтобы пользоваться ею, чтобы иметь средства удовлетворять потребности, распространенные теперь во всех классах, ту более утонченную, более чувственную и артистическую культуру, родиной которой был Восток и которая имела своим результатом возбуждение всех эгоистических чувств, обуздывать и сдерживать которые было целью латинского государства. Грекоазиатская цивилизация остановила реставрацию древнего латинского государства, которого все требовали для спасения империи; но в действительности все или почти все желали спасти империю для того, чтобы Италия имела средства усвоить себе греко-азиатскую культуру. Таково было, в общих чертах, неразрешимое противоречие, в котором билась Италия; противоречие, неизмеримо увеличившееся вследствие политики Клеопатры и завоевания Египта, возбудивших, с одной стороны, традиционный дух, а с другой — вкус к ориентализму; противоречие, внесшее одновременно беспорядок в частную жизнь и в политику, в религию и в литературу и бывшее сюжетом чудной поэмы, написанной в эту эпоху Горацием. Гораций оставил нам действительно вычеканенный в неподражаемой красоты стихах наиболее удивительный документ этого решительного кризиса, периодически возвращающегося в истории всех цивилизаций, которым дали рождение Афины и Рим. Гораций воспел великую национальную реставрацию, необходимость которой после Акция чувствовали все, воздвигнув в чудных алкеевских и сапфических строфах великолепный монумент из своих гражданских, национальных и религиозных од, в которых он так идеализировал древнее аристократическое общество. Но он ни по темпераменту, ни по склонности, ни по честолюбию не был национальным поэтом, каким, без сомнения, желал бы видеть его Август; он не был, однако, и тем придворным поэтом, какого хотели видеть в нем те, кто плохо его понимал. Этот сын вольноотпущенника, имевший, может быть, восточную кровь в своих жилах, этот южанин, рожденный в Апулии, стране полугреческой, где еще говорили на двух языках, этот тонкий мыслитель и этот мастер слова, не имевший другой цели в жизни, как изучать, наблюдать и изображать чувственный мир, понимать и анализировать все законы мира идеального, этот образованный философ, который никогда не был склонен ценить Рим, его величие, его традицию, его дух, слишком мало склонный к искусству и к философии, слишком практический и слишком политический; этот человек, воспевший великие традиции Рима, знал так плохо его историю, что в одной из своих Од заставляет разрушить Карфаген Сципиона Африканского, которого смешивает со Сципионом Эмилианом.[119] Его возраст, его занятия, известное противоречие его жизни и удовольствий с его собственными творениями и наслаждение, получаемое им от своей поэтической работы, побуждали его жить по возможности замкнуто в деревне, далеко от Рима, от своих друзей и покровителей. Он ужасался публично читать свои стихи; он избегал всяких сношений с литературными дилетантами, грамматиками, которые были тогда профессорами и критиками; он все реже и реже гостил у своих близких друзей, и многие начинали считать его гордым, так как он считал достойными слушать его стихи только знатнейших лиц, Августа и Мецената;[120] а последние, в свою очередь, сожалея, что так редко видят его, обвиняли его почти в неблагодарности.[121] При таких условиях ему трудно было сделаться национальным поэтом и всецело посвятить себя задаче ободрить своей поэзией великое умственное движение, обращавшееся к прошлому. Но он не мог и оставаться бездеятельным. Ему было тогда тридцать девять лет, он был в своей полной зрелости, вызывавший удивление, достаточно состоятельный, без страха за настоящее или будущее; он многое изучил и многое видел; был свидетелем великой революции, помещался теперь как бы в центре мира и посреди течений идей, чувств, интересов, перекрещивавшихся в Риме в эту эпоху, когда такие важные вопросы тревожили умы. Несмотря на свою обычную замкнутость и свой вкус к деревенской жизни уединенного мыслителя он имел полную возможность наблюдать управлявший империей микрокосм, где зрело столько семян будущего.

Оды Горация

Он мог обсуждать с Августом, с Агриппой и с Меценатом бедствия современности и средства для их излечения и следить за светской хроникой высшего общества, за празднествами, скандалами, галантными авантюрами, ссорами молодых людей и куртизанок. Он присутствовал при усилиях, делавшихся для восстановления древнего культа богов, точно так же, как мог восхищаться новыми домами, которые александрийские художники украшали для властителей мира; он видел возрастание и распространение в Риме роскоши и удовольствий, поддерживавшихся египетскими деньгами, в то время как повсюду слышались проклятия безграничной скупости, алчности и испорченности. В общем, у него было все, нужное великому писателю для создания великого произведения. Гораций действительно задумал великий проект: он захотел создать латинскую лирическую поэзию, столь же разнообразную по своим размерам и содержанию, как греческая лирическая поэзия; он захотел сделаться италийским Пиндаром и Анакреонтом, Алкеем и Вакхилидом, выразить во всевозможных размерах все стороны жизни, протекавшей перед его глазами. Постепенно в уме поэта образовывался шедевр, по мере того, как тысячи случайностей столь оживленной тоща римской жизни будили в нем образы, мысли, чувства и вызывали в его памяти строфы и стихи греческих поэтов; вместе с этими образами, этими мыслями, этими чувствами и воспоминаниями в нем рождалась идея короткого лирического стихотворения, которое он писал, применяя то тот, то другой греческий размер. Постепенно, одну за другой, с своей обычной медленностью и заботливостью, в промежутке между двумя путешествиями, между праздником и чтением он написал восемьдесят восемь небольших поэм трех первых книг своих «Од». Он не изливал в своих стихотворениях, подобно Катуллу, потоков страсти; напротив, он обрабатывал все свои оды мысль за мыслью, образ за образом, строфа за строфою, стих за стихом, слово за словом; мотивы, мысли и образы, которым он мог подражать, он заботливо выбирал у Алкея, Сапфо, Вакхилида, Симонида, Пиндара и Анакреонта. Он много и искусно пользовался греческой мифологией. Результатом было собрание лирических стихотворений, совершенных по форме и, несмотря на разнообразие сюжетов, трактующих единственную тему, которая, хотя и косвенно, придает всем стихотворениям общее единство. Бывает, что позволяют обмануть себя внешним делением «Од», когда их читают и восхищаются ими поодиночке, как сборником разнообразных стихотворений. Но чтобы понять это наиболее изящное и наиболее законченное произведение латинской литературы, необходимо читать их все подряд, как самые длинные и серьезные, так и наиболее короткие и легкомысленные, наблюдая, как мотив одной оды соответствует или противоречит мотиву другой, и стараясь открыть невидимую нить, связывающую все их, подобно жемчужинам ожерелья. Эта идеальная нить, этот единственный сюжет, подразумеваемый во всем сочинении, есть то болезненное замешательство, в котором билась тогда римская душа, замешательство, которое поэт не перестает рассматривать в его неразрешимых противоречиях, не имея ни надежды, ни даже, как кажется, желания содействовать его разрешению.

вернуться

119

Ног. Carm., IV, VIII, 17; эти стихи хотели рассматривать как интерполированные, но я не вижу для этого оснований.

вернуться

120

Ног. Epist., I, XIX, 37.

вернуться

121

См.: Sueton. Horatii vita; Ног. Epist., I, 7.

14
{"b":"852803","o":1}