— Думаешь, я боялась, что все узнают? Да я лучше бросилась бы в Куру, чем родила от тебя.
Она позвала няньку и сказала Луничу:
— Уходи.
Лунич побрел к двери. Его словно кто-то ударил под ложечку. Амалия ограбила, обворовала его еще до того, как он открыл для себя, что такое сын.
Он дошел до Дворянского собрания, выпил прямо у буфетной стойки полбутылки коньяку и снова вышел на проспект. Боль прошла.
Наверное, отец и мать того ребенка, которого он сбил конем, еще острее, еще оглушительнее переживали смерть сына, ведь сын Лунича еще не родился, а тот уже несколько лет бегал, смеялся, говорил. Сколько ему могло быть лет? Семь-восемь, не больше…
Лунич вернулся в ресторан Дворянского собрания, чтобы выпить еще коньяку. В дверях ему встретился полковник Габаев, высокий, худой, с неожиданно огромным, круглым животом, выпирающим из сухого туловища; лицо Габаева отличалось такой же странностью — длинное, скуластое, а подбородок тройной, словно взятый взаймы у другого, очень толстого человека.
— Здравия желаю, ротмистр, — пробасил Габаев. — Вы сюда, а я, увы, покидаю приятное застолье. Еду в Метехи.
— Так рано, ваше высокоблагородие? Может, выпьете со мной коньяку?
— Коньяк не жалую, предпочитаю вино. И служба, служба!.. Вот когда вы переловите всех бунтовщиков, нам станет полегче.
— Я все же налью вам рюмочку.
— Одну, так уж и быть.
Лунич взял еще коньяку, налил рюмку Габаеву, а остальное для себя вылил в большой фужер.
— Ого, — сказал Габаев.
— Лечусь, ваше высокоблагородие. В минуты горести незаменимая микстура. За ваши успехи! Вы вот говорите — «когда переловите». Про бакинскую стачку знаете? Почти месяц все стояло — промыслы, заводы, железная дорога, пароходы. А тифлисская забастовка! Кстати, это не ваш батальон по рабочим стрелял? А забастовки в Михайлове, Боржоме, Батуме, Поти? Знаете, сколько рабочих бастовало по Закавказью этим летом? Сто тысяч человек. Сто тысяч! А вы нас упрекаете.
— Помилуйте, ротмистр, и не думал упрекать.
— В душе все равно упрекаете. Армия всегда недовольна жандармерией. А сами? Что сумели сделать войска в Баку? Ничего. Так вы в Метехи?
— Мой батальон несет там охранную службу. Разве вы забыли?
— Поехали!
— Мне надо проверить несение службы, дать кое-какие дополнительные указания. А вам для чего, тем более после коньяку?
— Мне тоже надо, — с пьяным упрямством ответил Лунич.
— С обыском хотите нагрянуть? Они сели в коляску полковника.
Полковник Габаев был разговорчив, но Лунич не слушал его. Выпивка странно подействовала на Лунича. Он был пьян. Но коньяк оглушил только одну часть мозга, другая вроде бы соображала. И эта трезвая половина спрашивала у пьяной: «Зачем ты едешь в тюрьму?» На что пьяная отвечала: «Я так хочу».
— Ротмистр, вы что, не слышите? — услышал он голос полковника. — В третий раз спрашиваю.
— Прошу прощения. Повторите, пожалуйста, еще.
— Я спрашиваю, кого вы собираетесь накрыть? Если это не секрет, конечно.
— Накрыть? Ах, накрыть… Я накрою одного заключенного. У него в камере часто что-нибудь обнаруживаешь. Впрочем, нет, он в карцере.
«Что если в самом деле еще раз допросить Кецховели? — подумал Лунич. — Вдруг карцер на него подействовал, и он устал, ослаб…»
— Должен допросить Кецховели, ваше высокоблагородие.
— А-а, беспокойная личность: Милову о нем не напоминай, за сердце хватается. Я распорядился, чтобы на пост номер шесть ставили самых надежных солдат, а то мой земляк — политик, действует на часовых, аки лукавый змий. А ведь дворянин! Удивляет меня, что с такими, как он, позорящими наше дворянство, столь преданное государю-императору, так цацкаются.
— А вы не цацкайтесь! — сказал Лунич. — Вы покруче!
— Генерал Светлов то же самое приказал мне вчера. Особое внимание, мол, уделите Кецховели.
Они въехали во двор замка. Габаев пошел в дежурку, а Лунич, стараясь держаться прямо, в сопровождении унтер-офицера и надзирателя направился к летнему карцеру.
Шаги их многократно отдавались в коридорах. Надзиратель отомкнул дверь карцера.
— Занеси фонарь и выйди, — приказал унтеру Лунич. Помедлив, он вошел в камеру величиной немногим больше стенного шкафа. Горячий воздух ударил ему в лицо. Унтер протянул в дверь руку и поставил «летучую мышь» на пол. Язычок пламени в фонаре съежился. При слабом свете Лунич увидел Кецховели, сидящего на полу, спиной к стене, глаза у него были открыты, веки часто мигали — тусклый свет фонаря после темноты оказался слишком ярким.
— Тут и сесть не на что, — сказал Лунич.
— Садиться можно прямо на пол, — хрипло произнес Ладо, — табуреты и кровать здесь, как вам известно, запрещены, да и не поместятся. К тому же, у пола сравнительно легче дышать.
— Здравствуйте, — сказал Лунич. — Черт побери, дверь лучше оставить открытой.
— Вы не лишены сообразительности, господин ротмистр.
— Вы еле говорите.
— А вы попробуйте посидеть в этой жаровне шесть суток.
— Унтер! — крикнул Лунич. — Принеси кувшин воды. Не думал, что здесь такое пекло.
— Разве не вы с Миловым придумали этот райский сейф? Если вам трудно стоять, присядьте на парашу, тем более что вы, кажется, пьяны.
Лунич промолчал. Он всматривался в лицо Кецховели. Борода у него, отросла, давно не стриженные волосы падали на лоб, он расстегнул ворот рубахи, подставляя грудь воздуху, вползавшему снизу от двери, и глубоко дышал.
Унтер принес глиняный кувшин с водой и железную кружку. Лунич показал на Кецховели. Унтер наполнил кружку, Ладо взял ее и медленно, задерживая воду во рту, стал пить. Унтер опустил кувшин на пол и скрылся за дверью.
— Что вам угодно, господин ротмистр? — спросил Ладо. — Надеюсь, не просто в гости, иначе я попал бы в неловкое положение. Сегодня у меня голодный день, а вчерашнюю порцию хлеба я уже съел.
Лунич переступил с ноги на ногу. Только от быстрого опьянения могла прийти в голову дурацкая мысль, что на Кецховели подействовал карцер. Надо уйти. Недостойно офицера являться к голодному Кецховели сытым и пьяным.
— Извините меня. Я на самом деле выпил, но… На что все-таки сесть?
— Переверните кувшин — в нем уже нет воды, и садитесь. Я привык к полу.
Лунич сел на кувшин.
— Что за срочный вопрос вы хотите мне задать? — спросил Ладо.
— Я не для допроса. И ничего срочного. Приехал по другому делу и решил поговорить с вами. — Лунич провел ладонью по лицу. — Честно говоря, даже не знаю, чего меня сюда занесло. — Он то еще сильнее пьянел, то вдруг трезвел. — Скажите, а за что вас сюда посадили?
— Неужели не знаете? Я попросил, чтобы больную арестантку выпустили из карцера. А господин Милов на мои слова о возможной забастовке арестантов обозвал арестантку грязным словом. Я обругал его. Дать пощечину, к сожалению, не успел.
— Милов не дворянского происхождения, — сказал Лунич.
— Вы в самом деле верите в эту чепуху? Или вам неизвестно, что никого так не почитают в простом народе, как мать, как вообще женщину.
Разговор не налаживался.
Лунич оглянулся на дверь и пробормотал:
— Не люблю театра. Мое появление здесь словно из плохой пьесы.
— Почему обязательно плохой? У Шекспира в трагедиях тюремщики тоже приходят в башню поговорить с арестантом. Поговорят, даже сочувствие выразят и велят вести арестанта на плаху, сославшись на историческую необходимость.
Сознание Лунича снова затянулось пьяной пеленой. Кецховели прав, издеваясь над ним. Как бы он сам на его месте отнесся к приходу жандармского следователя? Кецховели и не подозревает, как у следователя муторно на душе, не хочет — и правильно делает, что не хочет, — замечать, как он расстроен, как ему тяжело от всего случившегося с ним, и от одиночества, и вообще от всей этой клоаки, называемой жизнью.
Он посмотрел в глаза Кецховели и вдруг сказал;
— Дважды за эти дни меня чуть не убили. А сегодня я потерял сына…
Кецховели поднял кружку надо ртом, поймал несколько капель воды.