Послышался звон колокола в тюремной церкви. Заутреня. Сегодня какой-то праздник. Видимо, из-за праздника не пришли вовремя за парашей.
Ладо приподнялся и встал. Сегодня опять будет знойный день, и снова принесут теплую, отдающую гнилью воду. Он подошел к окну, посмотрел на оживший, уже покрывающийся пыльным маревом город. Со стороны Сионского собора тоже доносился колокольный звон. А в камерах тихо. Наверное, арестантов погнали в церковь. Какое издевательство над людьми! Как священники, верующие в бога, оправдывают для себя служение убийцам, нарушающим все заповеди Христа? Задумываются ли они вообще над этим? Сейчас в тюремной церкви священник говорит арестантам — людям, которых убивают, — «не убий» и призывает их прощать убийц!
Откуда-то снизу послышался плач ребенка, совсем еще маленького. Наверное, мать несет его на руках. Может быть, к врачу, потому что ребенок не капризничал, а плакал, как плачут, жалуясь на боль.
Глаза у Ладо стали влажными. И раньше он не стыдился слез, а теперь любое, самое пустячное переживание заставляет его плакать. Но это не от того, что он ослаб духом, просто душа его еще больше обнажилась, словно сбросив с себя последние покровы. Никогда он не навязывал своего другим, но и не понимал тех, кто запирает чувства на замок, остерегаясь открыто показать окружающим свою радость или горе. Разучается плакать тот солдат, который много убивал и душа которого стала опустошенной, как ограбленный дом. К чему стремятся люди, которые, насилуя свои чувства, стоят с сухими глазами у постели умирающего или разбрасывают саркастические остроты, в то время как их раздирает скорбь? Насилие над другими и над собой — родные братья. Надо уметь брать на свои плечи тяжкую ношу людей и, не скупясь, раздавать им свою даже самую малую радость, не боясь остаться ни с чем. Поймет ли это когда-нибудь Лунич? Он ушел из карцера с совершенной враждебностью, которой не проявлял даже в начале следствия. Но ничего другого ему нельзя было сказать — на искренность не отвечают словами лживого утешения. Лунич бессознательно ищет замену своим, тоже неосознанным стремлениям к высшему, но сумеет ли он понять свою слабость и стать хозяином своей судьбы?
Где-то внизу послышался крик:
— Земля, земля! Черноземный земля!
Если бы можно было заполучить горсть сырой, пахнущей древесными корнями земли, зарыться в нее лицом или помять в пальцах, радуясь тому, что она такая жирная, плодородная… А еще лучше обвязать голову платком от солнца, взять в руки мотыгу, потрогать ее острые края и вонзить в землю, вырывая сорняк и подбивая холмик к свежему, крепкому ростку кукурузы. Кто он, этот мудрец, напоминающий горожанам своим зычным зовом о земле? Что поделывает сейчас Варлам — косит сено, пасет овец или выслушивает больного? Ладо словно увидел Варлама воочию, ощутил пожатие его крепкой, сильной руки.
Нет, не только Варлама хочется увидеть. Прийти бы вместе с Варламом к отцу и сказать ему, что его сын виноват, что он был жесток к отцу, когда грубо называл его попом, когда высыпал собранное отцом зерно в болото, когда… Да разве только к отцу своему он был жесток? В чем провинился бедняк-осетин, которого он в Джаве ударил овцой, и разве виновата была овца, которой он ударил? И разве не жестока была шутка, которую он разыграл с Дмитрием Каландаришвили, когда водил его полчаса по городу, заставляя думать, что позади жандарм? И не спешил ли он иной раз осудить человека, стесненного обстоятельствами жизни, необходимостью думать о матери или ребенке, который поступал, действовал не так, как он? Что заставляет человека совершать проступки, пусть даже незначительные, которые потом все чаще и чаще вспоминаются, жгут стыдом? Ничто дурное не может быть заглажено. Простить можно другого, но не себя. Что бы ты ни сделал, твоя ошибка, твоя грубость, твоя жестокость останутся с тобой, их не переложишь на чужие плечи…
С подъема, огибающего подножье тюрьмы, доносились шаги подкованных сапог, голоса.
Он посмотрел вниз. Полицейские вели толпу арестованных. Они скрылись за выступом скалы.
Ладо прижался лбом к решетке.
Очнулся он от криков, доносившихся с другого берега Куры.
Крестьяне остановили у откоса арбы и по-армянски спрашивали, не здесь ли сидят их родичи. Чтобы лучше слышать, Ладо взобрался на подоконник. Откуда-то снизу часовой крикнул, чтобы Ладо перестал переговариваться. Ладо, не видя его, сказал:
— Зачем шумишь, братец? Дай поговорить, люди родных разыскивают. Твое дело стоять на посту, вот и стой, а нам не мешай.
Продолжая переговариваться с крестьянами, Ладо услышал, как часовой засвистел. Потом увидел самого часового — тот сошел с поста, поднялся на скалу, снял с плеча винтовку и крикнул визгливым бабьим голосом:
— Замолчи, не то плохо тебе будет!
Маленький, в огромной, наползавшей на уши фуражке, он казался сверху недоразвитым и коротконогим. Ладо сказал ему, укоряя:
— Да перестань ты, братец, мешать! Что у тебя, отца-матери нету? Там вон сын об отце узнать хочет… Эгей, люди, про уезд и деревню понял, фамилии назовите, фамилии! Имена, фамилии, говорю!
Крестьяне, не расслышав, продолжали выкрикивать название деревни. Появились полицейские, стали прогонять крестьян.
Ладо, прижавшись грудью к решетке, просунул сквозь нее руки и, приложив ладони ко рту, закричал:
— Эй, городовые, оставьте людей в покое!
Часовой снова засвистел. К нему подошел подтянутый ефрейтор, угрюмо посмотрел вверх, на Ладо, и что-то сказал часовому. Часовой крикнул:
— Сойди с окна, стрелять буду!
Лицо у него было какое-то рыбье, бессмысленное. Новая смена тюремной охраны отличалась злобностью и ожесточенностью. Пройдет немало времени, пока удастся разговорить их, смягчить.
На другом берегу реки была свалка. Городовой ударил по лицу старика, парень оттолкнул городового. Второй городовой ударил парня по голове рукояткой шашки.
— Прекратите! — закричал Ладо. — Прекратите! Не имеете права!
В ответ он услышал громкую ругань городовых и стал трясти руками решетку.
— Прекратите-е!
— Сойди, не то выстрелю! — вопил часовой.
— Не имеешь права стрелять. Уймись, братец, ради бога!
Часовой поднял винтовку и прицелился в него.
Видимо, часовой, стоящий на скале, был заметен с другого берега, потому что женщины принялись махать руками, чтобы Ладо сошел с окна. Он даже услышал тонкий крик:
— Спрячьтесь, спрячьтесь!
Они не знали, что часовой не выстрелит, что он только пугает, сам пугаясь своих угроз.
Прохожие остановились возле крестьян — одни выходили из бань, другие высыпали из лавок и духанов.
— Помогите им! — закричал Ладо. — Уймите городовых!
Кто-то в студенческой фуражке встал между городовым и парнем, заслоняя его, другие подхватили на руки старика и стали объясняться с полицейскими.
— Стреляю! — проверещал часовой.
— Да что ты пристал ко мне! — с досадой отозвался Ладо. — Стреляй!
Женщины на другом берегу истошно закричали…
ТИФЛИССКОМУ ГУБЕРНАТОРУ
17 августа 1903 г. № 6723
Имею честь донести Вашему превосходительству, что сего числа около 10Д часов утра на посту № 6, часовым этого поста рядовым 2 роты I Стрелкового батальона Сергеем Дергилевым был произведен выстрел в окно второго этажа, где помещался в одиночной камере № 4 политический арестант Владимир КЕЦХОВЕЛИ, обвиняемый в преступлении, предусмотренном 251, 252 и 318 ст. ст. Уложения о наказаниях. За выстрелом последовала моментальная смерть Кецховели…
Заведующий Тифлисским Метехским тюремным замком
А. Милов.
Дыхание земли
За стеной тихо разговаривали сыновья и невестка.
Старый Буцефал громко всхрапывал в конюшне, рядом, в хлеву, пережевывала жвачку корова.
Все было как обычно, но Захарию казалось, что звуки эти доносятся из прошлого. С той минуты, как заплаканный Датико Деметрашвили привез весть об убийстве Ладо, время для Захария словно пошло в обратном направлении.