Ладо отошел от окна. Надо осваиваться на новом месте. Он осмотрел стены — все надписи недавно, забелили, и невозможно узнать, кто здесь сидел до него. Железная койка с матрацем, стол, табурет. Одеяла и подушки нет. Он постучал пальцем по стенам. Толстые, звук глухой. Сидит ли кто-нибудь рядом в одиночках?
Обойдя камеру вдоль стен, он подошел к окну и снова посмотрел на крышу семинарии.
ИЗ ЗАЯВЛЕНИЯ ЭКЗАРХУ ГРУЗИИ
1 декабря 1893 г.
Всякое учебное заведение по своей идее должно подготовить для общества и государства здоровых физически, облагороженных нравственно и умственно развитых людей, ибо в этом его назначение, в этом цель и смысл его существования. Для этого нужно: во-первых — система воспитания и образования юношества, имеющая своим девизом христианскую любовь и общечеловеческую гуманность; во-вторых, система без людей, соответствующих духу системы, начальства, — ничто; следовательно, люди, стоящие во главе учения и образования, должны быть, в свою очередь, проникнуты христианской любовью и общечеловеческой гуманностью. Этого требует христианство, этого требует гуманнейшая из наук — педагогика. А между тем в нашей семинарии начальство, антихристиански и антипедагогически действуя, давит нас, доводя до человеконенавистничества. Ввиду таких антихристианских и антипедагогических условий, в которые поставлены в настоящее время мы, учащиеся семинарии, нашим ректором, инспекцией вкупе с преподавателем г. Н.И. Булгаковым, чаша нашего терпения переполнилась, мы не можем дальше переносить угнетение до нравственного порабощения личности… А посему мы все, воспитанники семинарии, во имя христианской любви и общечеловеческой гуманности требуем удовлетворения следующих пунктов нашей просьбы: 1) отцу-ректору отказаться от своей системы преследовать нас нравственно и устно, унижать, что выражается: а) в невыслушивании наших просьб, в) руганиях, с) запрещении грузинского пения и чтения светских газет и многих литературных произведений, вроде сочинений Достоевского, Тургенева и других, д) отец-ректор должен относиться к нам как к духовным сыновьям, с христианской любовью и заботиться, чтобы и инспекция и учителя, отсюда, конечно, и низшая служащая братия, не раздражали и не обижали нас; 2) вследствие невозможности исправить по характеру учителя Булгакова и двух надзирателей — Покровского и Иванова, удалить их. Они для нас злые ангелы, Мефистофели, возмущающие нашу совесть и душу постоянными площадными ругательствами и неосновательными инквизиторскими исследованиями; 3) не уничтожить, а продолжить должно в церкви грузинское пение со своим национальным напевом, облагораживающим нашу природу и нравственность, равным образом и учитель грузинского языка пусть на самом деле учит нас чему-нибудь на грузинском языке; 4) исходатайствовать, чтобы в семинарии учредили кафедру грузинского языка и грузинской литературы, в чем имеется насущная потребность для нас, будущих служителей грузинского общества, ведь если мы не будем знать грузинского языка и грузинской литературы, то не сможем знать характера нашего народа. Каким же образом мы тогда будем выполнять свой христианский долг, учить народ и распространять христианское просвещение; 5) не стеснять во время богослужения выхода из церкви по крайней надобности, из-за запретов у многих, и без того слабых и малокровных, развиваются болезни вроде водянки и вообще физические немощи; 6) уволить непременно вышеупомянутых надзирателей и учителя Булгакова; тем самым семинарское начальство отказалось бы от системы нравственного и умственного порабощения нас и уничтожения человеческой личности; отречься, конечно, вселять между учениками вражду увеличением числа шпионов. Не быть ни одному шпиону! Это противно христианскому чувству и религии и ведет к полнейшей деморализации.
От воспитанников Тифлисской
духовной семинарии
От автора. Варлам и я
Немало вечеров просидели мы с Варламом, толковали о Ладо, вспоминали: я — прочитанное, Варлам — увиденное. Иногда я приезжал к нему в Гори, иногда в село Тквиави, где Варлам сохранил нетронутой землянку, в которой жил в детстве. Возле нее стоял двухкомнатный домик с балконом. Варлам на время моего приезда переселялся в землянку.
В этот день мы, как и в первый раз, вместе поехали из Гори в Тквиави на фаэтоне. Я пошел побродить по окрестностям и вернулся уже затемно.
Толкнув дверь, я вошел. Тускло горела лампа. Варлам упрямо не зажигал электричества, утверждая, что мне это будет па пользу — я сумею лучше ощутить старое время.
В комнате стояли у стены два ларя, большая деревянная кровать, стол, лавки, посреди комнаты горел в очаге огонь. Над ним что-то бурлило в котле, висящем на цепи.
Варлам читал стихи Бараташвили. Я сразу узнал, что он читает, потому что еще в первый день перебрал все его книги. На трех полках, прибитых к стене, стояли томики Акакия Церетели, Александра Казбеги, Овидия, Бестужева-Марлинского, Шекспира, «Очерки истории медицины» Ковзнера, учебники физиологии, патологии, практической медицины и несколько номеров журнала «Медицинская беседа».
Варлам захлопнул и отложил книгу.
— Пришел?
Я кивнул, сел за стол, поднял голову и сквозь дымовую дыру в потолке увидел голубоватую звездочку. Варлам улыбнулся:
— Это Дубхе, одна из семи звезд Давидовой колесницы, или Большой Медведицы. В детстве я по ней определял время. Сейчас около семи часов.
Варлам снял с цепи котел, поставил на стол миску с мясом, принес сыр, плоские деревенские хлебцы, грецкие орехи.
Мы разговорились о семинарской забастовке. Судя по архивным документам, она наделала много шума. Семинарию на время закрыли, а 87 учеников, в том числе и Ладо, исключили без права поступления в другие духовные учебные заведения.
— Исключенные из семинарии парни прогуливались по Гори, — вспоминал Варлам, — на них все смотрели и шептались: «Это те самые…» В глазах молодежи, да и не только молодежи, исключенные семинаристы были мучениками за правду.
— Вы жили в то время в Гори?
— Мне повезло. — Глаза Варлама потеплели. — В Гори, когда мне было лет двенадцать, нет, чуть больше, появился ссыльный врач, вернее, студент, исключенный с пятого курса, Плетнев. Не знаю, почему его сослали именно в Гори. Случайная встреча с ним — он объезжал деревни и лечил больных — определила мою профессию. Я сказал, что хочу стать врачом, мне и раньше этого хотелось. Мы понравились друг другу, и он взял меня к себе, занимался со мной. Плетнев был вспыльчив и нетерпим к лени, я его немного побаивался. Занимался Константин Михайлович со мной и арифметикой, и геометрией, и русским языком, и даже немецким. А я его учил грузинскому. С помощью Плетнева я сдал экстерном гимназический курс и потом поступил в университет. Впрочем, я мог бы и не попасть в университет. Помогло другое. Плетнев практиковал в земской больнице, маленькой, всего на пять кроватей, я часто туда лазил и как-то в его отсутствие вскрыл нарыв на руке одному крестьянину, я не раз видел, как Константин Михайлович это делает. Он застал меня на месте преступления и отодрал за уши. Я надулся. Вечером мы не разговаривали. Когда ложились спать, он подошел к моей тахте: — Ну-ну, самоучка, посмотрим завтра, на что ты еще способен. И не сердись, врачебная практика — не шутка, невеждам в медицине делать нечего. — С того дня я стал ассистировать ему, да и сам делал операции, конечно, под его наблюдением. Потом Плетнев вернулся в Петербург, закончил медицинский факультет, но прожил недолго: спасая где-то в деревне больную девочку, он отсасывал трубочкой гной из ее горла, заразился и умер. Как сейчас помню его — очень высокий, очень худой, с маленькой головой на тонкой шее и удивительно привлекательный. После его отъезда земская больница снова захирела… По-моему, ты еще о чем-то хотел спросить меня.
— Да. Что делал Ладо в Тквиави после исключения из семинарии? Он ведь был под надзором полиции?
— Ладо спокойно выдержал упреки отца, много читал, толковал с крестьянами. Несколько его корреспонденции было напечатано в газете «Иверия».