— У меня не было сына, но я вас понимаю. Что с ним случилось?
Лунич увидел, что в глазах его появилось сочувствие. Словно обрадовавшись, он стал торопливо, захлебываясь словами, рассказывать о том, что случилось с ним в эти дни, одновременно досадуя на себя за сбою пьяную болтливость.
Он замолк. Ладо поджал колени ж оперся о них головой, обхватив ноги руками.
Лунич протрезвел. Заставив себя усмехнуться, он неловко сказал:
— Видите, я вам исповедовался, как священнику.
Ладо молчал.
Лунич спросил вполголоса, почти шепотом:
— Почему вы как-то задавали вопрос, не участвовал ли я в карательной экспедиции?
— Когда я был мальчиком, при мне казаки запороли насмерть одного старика, сказочника. У офицера было сходство с вами. По-моему, вы меня уже спрашивали об этом.
— Запамятовал, видимо. Лунич облегченно вздохнул.
В дверь просунулась голова унтера.
— Звали, ваше благородие?
— Нет. Прикрой дверь.
Стало душно, и от духоты голова Лунича снова отяжелела. Он спросил:
— Скажите, а возмездие существует?
Ладо посмотрел на него. У трезвого язык, конечно, так не развязался бы. Лунича грызет какая-то боль, и не только от того, что любовница не пожелала оставить ребенка, а парикмахер чуть не перерезал ему горло. Лунича мучает нечто более глубокое. Надо дослушать этого человека, не думая о том, что он один из его преследователей.
Ладо спросил:
— Какое возмездие вы имеете в виду?
— Бог ли, судьба, рок — какая разница, — пробормотал Лунич. — Допустим, понесла лошадь, на дороге человек, какой-то мальчишка, вы могли направить лошадь в сторону, почему-то не сделали этого, и смяли этого мальчишку, может быть, лошадь даже убила его. Я придумываю… Так вот: может ли потом, много лет спустя, из-за этого погибнуть ваш близкий?
— Сын, допустим, — сказал Кецховели.
— Сын или дочь, или сестра, я вообще говорю, я ведь не о себе.
Ладо подумал, что прийти сюда, в карцер, пьяным и затеять, с арестантом такой разговор могли заставить Лунича муки совести. Совесть просыпается рано или поздно. Кажется, Енукидзе рассказывал, что сосед его, всеми уважаемый старик, умирая, кричал на всю улицу: — Уберите! Кровь, кровь! Простите! — Оказалось, что старик в молодости служил где-то в Сибири, в остроге для политических арестантов. Но Лунич не просто освобождает душу от грехов, он добивается какого-то ответа.
— Вы в самом деле хотите, чтобы я ответил вам? — спросил Ладо.
— Да. Я пьян, но все понимаю.
— Тогда скажите мне, почему вы решили, что у вашей возлюбленной должен был родиться именно ваш ребенок? Почему не ее? Почему не общий?
Лунич пожал плечами.
— Вы не поняли моего вопроса, — сказал Ладо. — Если бы вы любили женщину, которая понесла от вас, она родила бы. И в будущем ребенке вы тоже хотели полюбить только себя…
Лунич сделал движение рукой.
— Не я пришел к вам, а вы ко мне, — сказал Ладо, — вы в своих мыслях о себе, кажется, забыли, что я в карцере, в тюрьме, а вы один из тех, кто тщится, чтобы я просидел здесь как можно дольше, а то и остался навсегда. Хотите меня дослушать?
— Вы правы, я сам навязался. Говорите, я дослушаю до конца.
— Вы не любите людей. К сожалению, вы не единственный, кто людей не любит. Но земля ведь не необитаемый остров. Живя с людьми, надо выбирать — за них вы или против. Вы избрали второе, вы служите тем, кто грабит и порабощает народ, служите старательно, по убеждению, и когда люди протестуют, сажаете их в тюрьму, мучаете и убиваете, называя убийство службой отечеству… Подождите, а сказал еще не все.
Лунич протянул руку и толкнул дверь. По глазам его Ладо увидел, что он почти совсем протрезвел.
— Вы спросили о возмездии, налагая, что оно пришло к вам, когда ваша возлюбленная избавилась от ребенка. Вы ошибаетесь — вы убили обоих — и того, кого сбили конем, и своего, еще не родившегося. Ваши мысли о возмездии не случайны. Вы боитесь, очень боитесь. Вы начали, понимать, что защищаете то, что отомрет, а во мне видите представителя тех, кто вас уничтожат. Вы ощущаете приближение перемен и ищете не утешения, а спасения, оправдания перед судом будущего. Вы, по-моему, готовы даже на приговор: «Виновен, но заслуживает снисхождения», и рассчитываете, что о снисхождении скажу вам я.
— Я говорил, с вами, как человек с человеком, — сдавленно произнес Лунич, — а вы говорите, как революционер с жандармам..
— Я сказал вам то, что думаю, В конце концов, каждый человек сам себе судья, и высший суд — это суд твоей собственной совести.
— Мне казалось, что вы добрее.
— Очень жаль, что вы так ничего и не поняли, — сказал Ладо, — вы получили от меня сегодня «добро» по высшей мере. Вы не понимаете языка, на котором я говорю.
— Я все понимаю, я не пьян… Могу попросить вас об одной, услуге — никому не передавать содержание нашего разговора?
- Немедленно напишу начальнику жандармского управления.
Лунич чуть не задохнулся. Его били, как мальчишку.
— Вы угадали, господин Кецховали, кто на вас доносит?
— Доносит?
— Помните, я вам говорил?
— Не помню.
«Что ты за человек такой, — с ненавистью и с уважением подумал Лунич, — я по сравнению с тобой мелок и мерзок».
Он встал и, сделав над собой усилие, спросил:
— Чем я могу быть вам полезен? Скажите, я постараюсь исполнить.
Ладо подумал секунду и мягко произнес!
— Прикажите, чтобы мне принесли еще воды.
Лунич шумно выдохнул и скривил губы. Еще немного, и он застрелит этого человека, который все видит и все понимает.
— Я хочу спросить вас. Вы подали прошение, чтобы вас выслали в отдаленные места, не дожидаясь решения суда. Несколько необычная просьба. Чем вы ее можете объяснить?
— Моя камера по сравнению с карцером кажется мне сейчас очень приятной. А ссылка, на мой взгляд, значительно лучше камеры.
— Побольше возможности сбежать и снова бросать бомбы, убивать?
— Я не сторонник террора. Это убеждение, к которому я давно пришел.
— Как вас понять? Вы что, отказываетесь от борьбы?
— Борьба с теми, кто не дает народу дышать свободно, — святое дело, а святыню не попирают ногами.
Глупо было ожидать другого ответа на такие вопросы. Лунич деланно усмехнулся и вышел из карцера.
Унтер-офицер и надзиратель о чем-то лениво переговаривались. Лунич протянул надзирателю кувшин. Разве можно было приезжать сюда!
Во дворе замка Лунич наткнулся на полковника Габаева. Возле него стояли начальник караула и разводящий унтер-офицер.
— Закончили, ротмистр? — спросил Габаев. — Как операция прошла, успешно? Долго вы что-то.
— Повозиться пришлось, — сквозь зубы ответил Лунич.
— Вы что-то не в настроении.
— Этому Кецховели одна дорога — на виселицу, и чем скорее, тем лучше!
Габаев повернулся к начальнику караула.
— Пусть часовые не ловят ворон, а следят за окнами. Слышали, что сказал его благородие? — Габаев покосился на Лунича. — Вбейте солдатам в голову, что за излишнее усердие не наказывают. Поехали, ротмистр?
Лунич направился к коляске. Он немного остыл после разговора с Кецховели и рассуждал теперь вполне трезво. Такого человека нельзя выпускать из тюрьмы. С его отношением к людям, с его самоотреченностью и с его пониманием добра он способен увлечь за собой кого угодно. Надо помешать отправке Кецховели в Сибирь, написать завтра же полковнику Ковалевскому о своих соображениях по этому поводу.
— Не завидую вашей службе, — сказал Габаев, — вид у вас, доложу я вам… Скажите, ротмистр, а лупить их вам самому приходится или для этого имеете специальных людей?
— При ведении следствия законом запрещаются принудительные меры получения признания.
— Законы я знаю… Мне лично моя служба осточертела, жду не дождусь отставки. Как было бы хорошо жить, если б народ не бунтовал. Признаться, я с тревогой смотрю в будущее. Не за себя беспокоюсь, за детей. Иной раз так хочется обо всем позабыть.