Солнце стояло высоко над головой, но горы вдали у горизонта еще были окутаны легким утренним туманом, когда Мейлах вышел из дома. Как всегда в пору уборки, в деревне была мертвая тишина. Неторопливо, словно ведя счет своим шагам, шел он между двумя длинными рядами домов и заглядывал в дворы, в садики. У одного из дворов играли дети, и он остановился.
Увидев незнакомого человека, дети подбежали к нему, с любопытством разглядывали ордена и медали на его груди. Мейлах всматривался в их загорелые личики и завел с ними разговор — кого как зовут, кто где учится... Прощаясь, вдруг спросил:
— А где виноградник находится, вы знаете?
И тут же стал досадовать на себя. Дети ведь передадут это родителям, и те, конечно, скажут: «Зачем он приехал сюда? Омрачать нам жизнь? Кто его просит напоминать нам?..»
«Дети остаются детьми, — сам себя успокаивал Мейлах, — легко вспоминают и быстро забывают... Они уже снова захвачены игрой».
Не дойдя нескольких шагов до колхозного двора, он задержался. Широкий торный проселок вел отсюда на другую улицу, где на самой середине стоит дом его отца, единственным наследником которого остался он, Мейлах. В этом доме, как писал ему Бенциан, живет теперь колхозный кузнец Адам Гумелюк, приехавший сюда из разоренной русской деревни.
Гумелюк уже знает, вероятно, о его приезде. Но теперь Мейлах никого дома не застанет — все на работе, а встретиться со стенами дома, откуда вывели Зелдку, отца, мать, он еще успеет. И что он ответит Гумелюку, если тот спросит, когда ему освободить дом? Пока что Мейлах может сказать Гумелюку то же, что Исроэл Ривкин сказал ему, Мейлаху: «Простора здесь больше чем достаточно, и для меня и для вас. Будем жить вместе. А если дойдет до продажи дома, мы как-нибудь договоримся».
Позади него послышалось тарахтение колес. На высокой телеге стоял смуглый мальчуган и щелкал бичом.
— Куда? — крикнул Мейлах и на полном ходу вскочил на телегу.
— В бригаду еду.
— Сколько тебе лет, что ты уже в бригаде?
— Тринадцать.
— А чей ты?
— Колтуна. Шоэлка я. Отца убили на войне, а мать работает на ферме. А вы кто будете? Не Мейлах Голендер?
— Голендер. А ты откуда знаешь?
— Дядя Исроэл рассказывал про вас. Ого, сколько у вас орденов!
Паренек глянул на Мейлаха быстрыми глазенками и спросил:
— На лобогрейке умеете работать?
— Когда-то умел.
— Идите в нашу бригаду.
— Хочешь взять меня к себе в напарники?
Шоэлка расхохотался.
— Я буду работать на молотилке. Пока обслуживаю бригаду на баштане — подвожу им воду.
Издали донеслись отрывистые человеческие голоса.
— А ну, Шоэлка, дай-ка мне вожжи.
Видя, как Мейлах твердо стоит на телеге, когда лошадь несется галопом, Шоэлка почувствовал в нем человека, умеющего сидеть на лобогрейке.
3
В одном из двух силуэтов, неожиданно замаячивших на дороге и так же неожиданно исчезнувших, Бенциан Райнес узнал Мейлаха Голендера.
Было еще не очень поздно. Луна только что отделилась от земли и пустилась вплавь по густо усыпанному звездами темному небу. В вечерние часы, знал Бенциан, на дорогах полно молодых пар, но встретить прогуливающимся в ночь накануне жатвы, и кого — Мейлаха! — Бенциан никак не ожидал. Он был настолько поражен, что от растерянности не заметил, как лошадь свернула к засыпанному колодцу.
«Как могло случиться, — спрашивал себя Бенциан, — чтобы Мейлах, человек, который так заботится о нашей памяти, вдруг забыл, что нынче канун жатвы, а ночь накануне жатвы начинается еще до захода солнца? Как Мейлах мог забыть, что в эту самую ночь каждая семья собиралась, бывало, на праздничный ужин, и если кто-нибудь за столом в шутку заводил нараспев: «Чем отличается нынешняя ночь от всех прочих ночей?» — то сам себе отвечал, выводя на ту же мелодию: «В эту ночь приходит награда за целый год тяжелого труда!» Как Мейлах мог забыть, что с появлением первой вечерней звезды все ложились спать, чтобы упаси бог, не проспать первых петухов?
Неужели ты думаешь, — продолжал Бенциан свой разговор с исчезнувшим Мейлахом, — что после войны мы покинули наши тропы, отбросили все наши обычаи? Если так, браток, ты нас плохо знаешь. Напрасно полагаешь, что у нас оскудела память. Мы помним все! Но упаси нас боже понудить кого-либо держаться наших обычаев! Не хочешь соблюдать их, не надо. Твое дело. Но зачем делать всем наперекор! Вот я, к примеру, не верю в бога. Ну и что? Разве я зайду в синагогу без шапки и закурю там в субботу папиросу? Тебя, кажется, никто не заставил поселиться у Исроэла, но раз ты живешь у него, будь любезен, веди себя как положено. Что это за выходки? Тот ждет тебя за накрытым столом, вероятно, разыскивает по всей деревне, а ты слоняешься черт знает где... Кому ты, браток, делаешь назло? Нам? А вдруг это был не Мейлах? Мало ли что может иногда показаться...»
Через несколько минут на его широком загорелом лице, окаймленном жидкой седоватой бородкой, появилась та же смущенная улыбка, с какой стоял недавно под окнами родильного дома, где лежала его Фейга, и прислушивался к крику своего единственного сына Давидки — имя дано в память погибшего старшего сына, да продлятся годы новорожденного. Не будь Фейга так слаба, он сегодня упросил бы доктора выписать ее. Разве доктор не понимает, что после всего происшедшего не так просто свыкнуться с мыслью, что ты снова отец. Нужно, чтобы тебе непрестанно напоминали об этом, а что еще может так напоминать, как плач, крик собственного ребенка.
Райнес заранее знал, что жену с сыном сегодня не выпишут, тем не менее поехал к ним. Не все ли равно, где и как встретить ночь перед жатвой — у накрытого стола или под окнами больницы? Главное — быть вместе с семьей, и он не может себе простить, что не взял с собой Двойрку. В такую ночь оставить ее одну! И Бенциан представлял себе, как она теперь бродит по дому, стройная и гибкая, точно вишенка в их палисаднике, и при каждом шорохе, доносящемся с улицы, припадает к окну и прячет лицо в приподнятую занавеску. Двойрка может так простоять и ждать его до утра, как на той неделе, когда он задержался допоздна в райкоме, а едва подошел к ней, упала ему на грудь... Бенциан до сих пор не может понять, что означали ее слезы. Она, кажется, уже не малое дитя, чтобы просто так, без повода расплакаться, — девушке уже скоро девятнадцать лет. Откуда вдруг взялась эта печаль в ее темно-зеленых глазах? Временами кажется — она не слышит, что ей говорят, смотрит невидящим взором. Раньше, до того как Фейга легла в больницу, он никогда не замечал, чтобы Двойрка допоздна гуляла, что-либо скрывала, а теперь у нее полно секретов... Где-то внезапно пропадает, а последние несколько вечеров стала возращаться домой, когда везде в деревне уже гасят свет. Полагает, видно, что он спит и не слышит ее частых вздохов. Неужели ей кажется, будто теперь ему безразлично все, что с ней происходит, потому что появился другой, кто будет называть его отцом.
Мысль, что Двойрке, прожившей в его доме целых шесть лет, придет на ум, что отныне он станет по-разному относиться к ней и к Давидке, не давала Бенциану покоя. Он с нетерпением ждал минуты, когда Фейгу наконец выпишут из больницы. Пусть она переговорит с Двойркой, хотя Бенциан знает заранее, что девушка ответит Фейге так же, как и ему: «И все вам кажется... Ничего не случилось». — «Что же я, по-твоему, доченька, слепой?..» И всю накопившуюся в нем за последнее время досаду излил Бенциан теперь на лошадку, залезшую в ячмень. Звонко защелкал кнут, бедарка[3] покатилась вперед и понеслась вдоль виноградника, тянувшегося до самого въезда в деревню. Ночь здесь, казалось, свежее, чем в открытой степи, со всех сторон тянуло пронизывающей прохладой. Бенциан еще ниже опустился в бедарке, застегнул летнюю куртку, засунул руки в рукава и, чтобы не видеть виноградника, повернулся лицом к простиравшемуся с другой стороны спелому полю. Но чем больше пытался заставить себя не думать о винограднике, тем отчетливей и ближе видел перед собой знакомые лица погибших родных, соседей и возле каждого невысокое деревцо, одетое луною в белое...