— Джуди! — крикнул я. — Принеси-ка мне виолончель!
— Сэмик, бог с тобой, что ты говоришь?.. Где я возьму тебе виолончель?
Никогда ничего не допросишься в этом доме.
— Ну тогда хотя бы скрипку!
Джуди почему-то заплакала. Тогда я сказал как можно мягче:
— Джуди, детка, помнишь, ты всегда гордилась, что твой брат играет на кларнете? Где он?
— Разве ты сам не знаешь? Он давно в могиле.
— Да не брат! Кларнет! — вскипел я. — Или хотя бы игрушечный барабан нашего Бобби!
— Сэм, — всхлипнула жена, — если ты хочешь выкупать барабан, то для чего ты снял штаны?
Видимо, она принимала меня за сумасшедшего. Тогда я дал ей «Ньюсуик», и там она прочитала:
«Но ничто не могло сравниться в этом сезоне с решением Шарлотты Мурман играть на виолончели под водой. Это событие имело место в стеклянном аквариуме на Нью-Йоркском фестивале искусств и было гвоздем программы».
Играя на кларнете на дне ванны, я нахлебался воды и затем долго икал, но художественное бульканье, которое я издавал, было мне вознаграждением. Когда же из ванны вода перелилась и потекла в коридор, я увидел в этом символ нового течения в искусстве.
Правда, в отличие от авангардистов, которые на этом зарабатывают, мне придется заплатить соседям снизу за испорченный потолок, но это такая ничтожная жертва по сравнению с той радостью, какую я черпаю в искусстве!
Евгений Шатько
ТАЙНА ТВОРЧЕСТВА
Я мучительно завершал новаторский роман из жизни ученых. Его нетерпеливо ждали литературная общественность, моя жена и друзья, которые давали нам взаймы. Правление жилищного кооператива тоже из последних сил ждало окончания оригинального труда, пора было вносить сорок процентов за квартиру.
Я завяз в сцене страстного спора академика Евстропа Поросенкова (сквозной положительный герой) с доктором наук Транскрипцией Синекдохой. Я боролся со штампами, свойственными новаторскому роману, и добивался убедительной победы сложного крестьянского характера академика, бывшего пастуха, над рафинированной натурой Синекдохи.
Сцена топталась на месте, штампы лезли на бумагу, я метался и проводил критические дни на бегах! В то безысходное утро жена вошла ко мне и сообщила ледяным голосом:
— Послезавтра вносить сорок процентов. Или квартира, или…
— Какое или? — вскрикнул я, в отчаянии ложась на диван. — Не профанируй мучительный процесс…
Жена пожала плечами и вышла.
Я нервно зевнул и сел к столу. Я напрягся.
В это время Поросенков, маленький, шутливый, очень сильный старик в тигровом свитере, творчески высмеивал красивого, крупнотелого, внутренне расщепленного Транскрипция, Синекдоха развязно улыбнулся, прислушиваясь не к словам учителя, а к шлепкам из соседней комнаты, где занималась по системе йогов дочь Поросенкова астрофизик Агашка. Поросенков, чтобы пронять ученика, перешел от добродушной шутки к сарказму.
Синекдоха начал рычать про себя. Мне тоже не терпелось: через день вносить сорок процентов, а старик разговорился. Он избивал коллегу дубинкой логики, топтал сапогами аргументов. Это было невыносимо, мы с Транскрипцием заскрипели зубами, и он вдруг сказал.
— Закройте хлеборезку, шеф!
Даже я опешил, а старик просто пошатнулся, но, к сожалению, не вышел из рамок положительного героя, даже не вспылил.
«Пора типизировать и концентрировать, — подумал я. — Пора вносить».
Поросенков должен одержать высокохудожественную духовную победу! Где же интуитивный просчет? Почему так вял Транскрипций? Агашка! Она мало работает в этой сцене!
Тут же в кабинет отца вбежала Агашка, одетая в шорты (острый внешний и внутренний портрет). Доедая кусок черного хлеба, держа в руках ручную крысу, Агашка сказала:
— Батька, ты дашь мне денег на квартиру, а я скрою от маман, что ты участвуешь в мотогонках.
— По рукам! — согласился Поросенков и кинул дочери бумажник.
Агашка вывернула деньги и вышла, обдав Транскрипция арбузным запахом молодого здорового тела.
Слова Агашки об отдельной квартире взволновали и меня, и Транскрипция, ведь он, прикрываясь расщепленностью, по-студенчески любил Агашку. Весело разговаривая с крысой, Агашка нарочито медленно одевалась в передней. Транскрипций затрясся и потрогал двухпудовую гирю, с которой по утрам играл академик.
Поросенков продолжал насмешничать:
— Милый коллега, под экзистенциальностью вашего теоретического фрондерства лежит брутальность мироощущения. Тех же щей, да пожиже влей…
Я тоже затрясся и быстро внес в витиеватую речь старика художественный акцент.
— Синекдоха, вы пройдоха! — сказал Поросенков удивленно.
Синекдоха вскочил. Я загорелся, сейчас сцена решится контрастно и драматично! Транскрипций размахнулся гирей, но… уклонился от резко художественного решения, побледнел и стал произносить длинную малопонятную речь.
«Чего ты мямлишь? — подзуживал я Синекдоху. — Ты не очень положительный! Конечно, тебе наплевать, живешь с мамой в дореволюционном доме на Арбате, а человеку в кооператив не даешь попасть!»
Но Синекдоха упорно пробивался в положительные герои и говорил, говорил по науке. Поросенков задорно отвечал, время шло. Уже жена академика сердито велела им идти обедать, — они спорили! Уже Агашка всунула голову в кабинет и поманила Транскрипция тягучим шалым взглядом, — они фехтовали терминами! Я сам должен был идти на бега, — они все жонглировали аспектами! Наступил вечер, я не мог посмотреть выступление фигуристов из Вены, я осоловело слушал их ученые распри.
К ночи я подумал, что свалял дурака, когда не написал двоюродному скупому дяде, чтобы он одолжил денег под роман. Сейчас писать письмо уже поздно. Я с унынием смотрел на положительного Поросенкова, этот не остановится! Вся надежда была на Синекдоху. Каждый раз, когда академик повышал голос, я просил Транскрипция ударить учителя хотя бы свернутой газетой. Он не откликался. Они оба закурили. Я задыхался, они забыли открыть форточку! Уже за полночь я прикорнул на коврике, на котором академик разминался с гирей. Они спорили и бегали по кабинету, перепрыгивая через меня. Под утро они бросились друг на друга… обнялись и заспорили снова. Я решил дать дяде телеграмму и впал в творческое забытье…
СЫН РИСУЕТ КОШКУ
Я вошел в комнату, глянул на нашего двухлетнего сына и в испуге позвал жену:
— Вот, полюбуйся! Ребенок, оставленный без надзора, размазывает кисель по стене! Прекрати размазывать!
— Что значит прекратить! — возмутилась жена. — Не сковывай инициативу ребенка! Размазывай, маленький! У ребенка прорезается способность к рисунку! Да ты только вглядись в эту яркую линию! Это что-то живое! Оно дышит!
— По-моему, это река, — сказал я насмешливо.
— Пусть мальчик дорисует, — сказала жена, любуясь яркой линией. — Рисуй, рисуй, маленький! На тебе папину авторучку.
Маленький тут же изобразил круг с закорючкой и сказал:
— Мява!
Жена едва не задохнулась от восхищения:
— Видишь, он нарисовал мяву! Очень похожая мява!
— Позволь узнать, что такое или кто такая мява?
— Ты не понял? Это кошка! Видишь — хвост!
— Но у нее нет ни одной лапы.
— Значит, она поджала лапы! Рисуй, рисуй, маленький!
Маленький немедленно изобразил на обоях какую-то пружину и снова заявил:
— Мява!
Я сдержанно сказал жене:
— Теперь абсолютно ясно, что маленький просто бессмысленно мажет обои. Пора все стереть.
— Ты не притронешься к нашей мяве пальцем! — ледяным голосом предупредила жена. — «Бессмысленно мажет»! Да ты присмотрись! Это мява в движении. Она бежит, и бежит очень быстро! Отойди, взгляни издалека, как полагается глядеть на изобразительное искусство.
Я отошел в другой конец комнаты, присмотрелся повнимательнее и в общем-то увидел мяву. Она так быстро бежала, трусила рысью, и ее трудно было различить сразу.