— Так вот… Представьте себе утро Парижа. У раскрытого окна в одних трусах стоит Жан, а на кровати лежит Жаннет. Жан сладко потягивается, оглаживает свое тело, поигрывает мускулами рук, словом, довольный собой, красуется в окне перед всем Парижем. Не оборачиваясь, спрашивает: «Хотели бы вы быть мужчиной, Жаннет?» — «А вы, Жан?»
И Мозе сам первый звонко рассмеялся, но в следующее же мгновение сбросил с лица улыбку, легко, несмотря на свое грузное тело, поднялся, с озабоченным деловым видом взглянул на часы:
— Мы явно вас задержали, мосье Антонов. Извините!
— Извините! — повторил вслед за ним Литовцев, тоже вставая. Пожимая на прощанье руку Антонову, с надеждой спросил: — Вы, Андрей Владимирович, говорили о рентгенологе… Так можно надеяться?
— Я попробую! Постараюсь выяснить сегодня же! Надеюсь, что…
— Надежда умирает последней, как утверждает старая латинская мудрость, — вмешался в разговор Мозе. — А в этом случае надежда не умрет. Я уверен. С рентгенологом все будет в порядке. Вы же в этой стране сейчас в фаворе. Раньше были мы, теперь вы… Не так ли, мой друг?
13
Антонов съехал с асфальта главной улицы в переулок, и машину затрясло на гребнях песчаного грейдера. Здесь уже была окраина города. Белые заглядывают сюда редко, делать им в этих районах нечего, поэтому на дорогую представительную машину, на ее бледнолицего водителя все пялили глаза. Дети визгливо вскрикивали: «Ибо! Ибо!», что значит «человек без кожи» и в хохоте распахивали рты, словно видели неведомое чудище.
Улица, да и весь квартал резко отличались от престижной части Дагосы, примыкающей к океану, где располагались правительственные учреждения, гостиницы, посольства и виллы богачей. В этом квартале состоятельные и привилегированные не жили. Здесь обитали мелкие чиновники, владельцы магазинчиков и лавчонок, учителя, средние медицинские работники. Одноэтажные дома на улице были построены без особых хитростей, из блоков необожженной глины, наскоро побелены известкой и чем-то напоминали украинские мазанки, только с плоскими крышами. В окнах почти всех домов стекол не было, лишь деревянные жалюзи и ставни с широкими щелями — для вентиляции.
Дома стояли плотно, один к другому, и между ними глаз не мог отыскать ни деревца, ни кустика, как там, у океана, где виллы утопают в садах и парках. В этом стесненном мире для флоры места не было. Казалось, город был поставлен в пустыне, прямо на красном, спрессованном дождем и ветрами песке. В сухой сезон стоит проехать по такой улице на машине, как машина тут же становится розовой под тонкой, как пудра, пылью.
На подобных улицах Африка выглядела куда более обнаженной и откровенной, чем в кварталах у океана. По грязным дорогам бегали голозадые дети со вздувшимися рахитичными животами и торчащими пупками, копошились в раскаленной пыли обалдевшие от зноя тощие куры, женщины тут же на улице стирали белье в ярких эмалированных тазах и неторопливо, почти торжественно, словно полотнища флагов, развешивали его на кирпичных оградах. Развешенные пестрые одежды оживляли однотонную улицу и даже делали ее вроде бы праздничной. Занимаясь своим извечным трудом, женщины громко переговаривались, смеялись, сверкая крепкими зубами. Увидев большую нездешнюю машину с белым человеком за рулем, приветливо взмахивали руками, самые бойкие под гогот товарок отваживались на шутливые призывные, далеко не скромные жесты, адресованные Антонову. Здесь, на окраине города, нравы были проще и свободнее, чем в центре. На этих улицах часто можно встретить обнаженных до пояса женщин, и трудно отвести взгляд от прекрасных, словно отлитых из чугуна, грудей молодых африканок.
Однажды Антонов заезжал в этот квартал с Ольгой. На одной из улиц им встретился совершенно голый человек. Его голова и наполовину лицо заросли туго закрученными в кольца, никогда не мытыми, не чесанными, серыми от пыли волосами, казалось, на голову человека был надет колпак из бараньей шкуры, и только сквозь прорези в колпаке просвечивали горящими угольками радостно-безумные глаза. С мешком за плечами человек весело шагал по улице, взбивая растоптанными шишкастыми ногами дорожную пыль, гордо выпячивал могучую грудь, улыбался занятым стиркой женщинам, словно демонстрировал им все богатство своего ладного мускулистого тела атлета. Женщины бросали на него притаенные взгляды, посмеивались между собой, но никто с идущим не заговаривал, и даже шумливые и бесцеремонные дети сдержанно относились к странному прохожему. В Тропической Африке психические заболевания не редкость, многие из них на сексуальной почве. На улицах привыкли встречать таких мужчин и женщин, разгуливающих по городам и весям в чем мать родила. Никто на них не обращает внимания, стараются с ними не заговаривать, какой с них спрос — больные!
Вот на такой богатой неожиданностями улочке и стоял дом Медейроса. Ничем он не отличался от соседних домов — тоже выбеленный мелом, с окнами, закрытыми от полуденного зноя решетчатыми ставнями, на которых чешуей коробилась потрескавшаяся на солнце краска. Напротив дома Медейроса располагалась маленькая лавчонка — уличная корчма: под навесом из некрашеной фанеры стоял стол, на столе выстроились в ряд большие стеклянные банки, набитые желтоватыми зернами арахиса, лежала горка потемневших, не первой свежести бананов, три зачерствевшие булки белого хлеба, несколько коробок спичек с яркими этикетками. Рядом со столом-прилавком стоял длинный грубо сколоченный стол и четыре табуретки, а поодаль дымилась железная жаровня, где на проволочных шампурах постоянно жарятся сдобренные перцем и другими жгучими африканскими специями круглые шарики то ли из мяса, то ли из рыбы, что-то вроде нашего шашлыка. В этой уличной корчме, кроме шашлыка, можно съесть луковый суп с перцем и рыбой, толченый ямс, завернутый в листья батата. Горьковатый острый запах от жаровни распространяется на всю округу, проникает в окна окрестных домов, и вместе с кухонным смрадом доносится сюда галдеж прохожих, прельстившихся уличным угощением. Галдеж непременно на высоких нотах, и непосвященному кажется, что люди в сердцах выясняют отношения, хотя на самом деле просто весело болтают о пустяках.
Весь этот шум иногда перекрывает изнуряющий нервы пронзительный визг электрической пилы.
Рядом с лавчонкой-корчмой расположено другое коммерческое заведение — крошечная мастерская ремесленника. За верстаком сидит пожилой тощий человек и из коротких кряжей красного дерева нарезает бруски разных размеров; когда их накапливается достаточное количество, он грузит продукцию на тележку и везет на другую улицу, где работают резчики по дереву. Кожа человека суха и жестка, в глубоких морщинах, в складках на шее, на обнаженной груди, и кажется, что человек тоже вырезан из дерева, только старого и усохшего. Вечерами мастер напивается дешевой пальмовой водки, купленной в недалекой отсюда винной лавчонке, и из мрачного молчальника превращается в не менее мрачного оратора. Он выходит на середину улицы и, встав лицом к дому Медейроса, выразительно выбрасывает вперед худую, как хворостина, руку с указующе торчащим вперед длинным пальцем и говорит, говорит, говорит — монотонно, но уверенно и гладко, не сбиваясь, словно английский парламентарий на затянувшейся сессии в палате общин. Ясно, что дом, к которому адресуется, не вызывает у старика одобрения, ясно, что он в чем-то укоряет живущих в этом доме — то ли самого хозяина, то ли его белую жену.
В этом доме и живет Софи де Медейрос, которая пять лет назад звалась в Киеве Соней и имела тогда не столь звучную, как теперь, фамилию — Криворучко.
Когда под радостные вопли уличной ребятни Антонов остановил машину около дома доктора Медейроса, дверь тут же распахнулась, и на пороге появились двое мальчишек лет по пяти. Каждый являл собой полную копию другого: от густо курчавой головы, черной, но несколько осветленной кожи, неожиданно длинного и довольно прямого носа, слегка выпяченных губ до одинаковых белых костюмчиков и красных ботинок. В следующую минуту в темном квадрате двери проступило светлое лицо женщины, неожиданное во всей этой сугубо африканской обстановке. У женщины были медно-рыжие волосы, густые и длинные, заплетенные в тяжелую, почти до пояса косу, брошенную на грудь. Как это обычно бывает у рыжеволосых, кожа ее лица, рук, высоко обнаженных ног была молочно-белой, вызывающе белой в этом мире черных. Светлые смелые глаза женщины широко раскрылись навстречу Антонову.