— И правда, почему, — пробормотал Стедман.
Он поднял кисть и принялся тормошить ею карминового червяка. Через несколько секунд на холсте появилась карминовая березовая роща. Еще пара дюжин бездумных движений кистью, и рядом с рощицей был возведен маленький карминовый домик.
— Индеец! Нарисуй индейца. — Сильвия Лазарро расхохоталась, потому что Стедман всегда рисовал индейцев. Она прикрепила к мольберту Лазарро свежий холст и теперь барабанила по нему пальцами. — Сделай его ярко-красным, с орлиным носом, — продолжала она. — А позади за горами пусть садится солнце, и не забудь маленький домик на склоне горы.
* * *
Взгляд Лазарро остекленел.
— Все на одной картине? — угрюмо спросил он.
— Конечно! — воскликнула Сильвия. Она снова превратилась в игривую невесту. — Нарисуй все это, чтобы раз и навсегда положить конец разговорам этих людей о том, что у них детишки рисуют лучше тебя.
Лазарро сгорбился и потер глаза. То, что он рисовал, как ребенок, было абсолютной правдой. Он рисовал, как поразительный ребенок с безумным воображением — но все равно, как ребенок. Некоторые картины, которые Лазарро писал сейчас, почти не отличались от тех, что он рисовал в детстве.
Он иногда думал, что, возможно, его самая первая работа и есть самая великая. Лазарро нарисовал ее крадеными цветными мелками на тротуаре чикагской трущобы. Ему было двенадцать. Он начинал свою первую большую работу частью как розыгрыш, частью как шантаж. Картина мелками становилась все больше и больше — и все безумнее. Зеленые полотнища дождя, украшенные кружевом черных молний, хлестали по скрюченным пирамидам. Местами на картине был день, а местами ночь, и днем светила бледная серая луна, а ночью — жаркое красное солнце.
Чем больше и безумнее становилась картина, тем больше она нравилась растущей толпе зрителей. На тротуаре все изменилось. Незнакомцы приносили художнику все новые мелки. Приехала полиция. Приехали репортеры. Приехали фотографы. Приехал даже сам мэр. Когда юный Лазарро наконец поднялся с колен, он стал, хотя бы на один день, самым знаменитым и любимым художником на Среднем Западе.
Сегодня Лазарро уже не был мальчиком. Он мужчина, который зарабатывает на жизнь, рисуя, как мальчик, а жена просит его изобразить индейца, который действительно похож на индейца.
— Это же так легко, — говорила Сильвия. — Тут ведь не надо ни во что вкладывать душу. — Она нахмурилась и прищурила глаза, словно высматривая что-то на горизонте, как один из индейцев Стедмана. — Просто нарисуй им здоровенного краснокожего!
К часу ночи Дарлинг Стедман был на грани сумасшествия. Холст перед ним был покрыт несколькими фунтами краски. А сколько фунтов ему уже пришлось соскоблить! Какую бы абстракцию ни пытался изобразить Стедман, сквозь нее пробивались банальные жизненные сюжеты. Куб все равно превращался в домик, конус — в покрытую снегом горную вершину, а сфера становилась полной луной. Отовсюду выглядывали индейцы в таком количестве, что их хватило бы для панорамы битвы при Литтл-Бигхорн.
— Никак не можешь отодвинуть в сторону свой талант? — посочувствовала ему Корнелия.
Стедман вскипел и велел ей отправляться в постель.
— Мне будет легче, если ты не станешь смотреть, — раздраженно сказал Джон Лазарро жене.
— Я просто не хочу, чтобы ты слишком перенапрягался. — Сильвия зевнула. — Если я уйду, то, боюсь, ты опять начнешь вкладывать душу и все усложнишь. Просто нарисуй индейца.
— Я рисую индейца, — сказал Лазарро. Нервы его были натянуты как струна.
— Ты… не против, если я задам вопрос? — спросила Сильвия.
Лазарро закрыл глаза.
— Конечно, не против.
— Где индеец?
Скрипнув зубами, Лазарро ткнул в центр холста.
— Вот твой паршивый индеец.
— Зеленый? — спросила Сильвия.
— Это подмалевок.
— Милый, не нужно тут никакого подмалевка. Просто нарисуй индейца. — Сильвия взяла тюбик краски. — Вот, смотри, отличный цвет для индейца. Просто нарисуй его, а потом раскрась — как в книжках-раскрасках с Микки-Маусом.
Лазарро отшвырнул кисть в другой конец комнаты.
— Да я и Микки-Мауса не раскрашу, когда кто-то смотрит мне через плечо! — взревел он.
Сильвия отшатнулась.
— Прости. Я просто хотела объяснить тебе, как это легко.
— Марш в постель! — приказал Лазарро. — Ты получишь своего гребаного индейца. Только иди спать.
Услышав вопль Лазарро, Стедман ошибочно принял его за вопль радости. Стедман был уверен, что такой вопль может означать только две вещи: или Лазарро закончил картину, или окончательно скомпоновал ее, и скоро она будет написана.
Он пытался представить себе картину Лазарро — то как мерцающего Тинторетто, то как туманного Караваджо, а то и как вихреобразного Рубенса. Упрямо, не понимая, жив он или мертв, Стедман принялся методично убивать индейцев ножом-палитрой.
Его презрение к себе достигло пика. Осознав, насколько глубоко это презрение, Стедман прекратил работу. А презрение к себе оказалось настолько глубоким, что Стедман решил, невзирая на стыд, без всякого стеснения перейти улицу и купить у Лазарро картину, в которой есть душа. Он готов был заплатить Лазарро круглую сумму за право поставить свою подпись под картиной Лазарро и за обещание Лазарро хранить молчание об этой позорной сделке.
Приняв такое решение, Стедман снова принялся рисовать. Но теперь это была бесстыдная оргия его старого доброго, вульгарного, бездушного «я». Несколькими сабельными ударами кисти он создал горный хребет. Провел кистью над горами, и после нее остались облака. Тряхнул кисть над склонами, и отовсюду повыскакивали индейцы.
Индейцы тут же изготовились к атаке на что-то в долине. Стедман знал, на что. Он встал и сердито нарисовал домик. Нарисовал открытые двери. Нарисовал себя внутри.
— Вот вам квинтэссенция Стедмана, — презрительно бросил он и горько рассмеялся. — Вот он, старый болван.
Стедман вернулся в трейлер и убедился, что Корнелия крепко спит. Проверил деньги в бумажнике, прокрался обратно в мастерскую и отправился на другую сторону улицы.
Лазарро дошел до полного измождения. У него было чувство, будто он не работал последние пять часов, а пытался спасти индейца с вывески сигарной лавки из зыбучего песка. Зыбучий песок был изображен на холсте Лазарро.
В конце концов Лазарро прекратил попытки вытащить индейца на поверхность и позволил ему ускользнуть в Леса Счастливой Охоты.
Поверхность картины сомкнулась над индейцем — а также над самоуважением Лазарро. Жизнь назвала Лазарро лжецом, и он всегда знал, что когда-нибудь такое случится. Он попытался ухмыльнуться, словно жулик, который решил бросить свои проделки, которыми занимался долгие годы. Но в действительности Лазарро не хотел этого. Он очень любил писать картины и хотел писать их всю жизнь. Если он и обманщик, то одновременно он и жертва самого изощренного обмана.
Уронив неуклюжие руки на колени, Лазарро представил, что сейчас делают умелые руки Стедмана. Если Стедман велит своим волшебным рукам стать искушенными и умелыми, как у Пикассо, они станут искушенными и умелыми. Если велит им быть жестко прямолинейными, как у Мондриана, они станут жестко прямолинейными. Велит стать злобно-детскими, как у Клее, станут злобно-детскими. А велит стать сердито-неумелыми, как у Лазарро, и эти волшебные руки смогут стать именно такими.
Лазарро готов был пасть настолько низко, что в голову ему даже пришла идея выкрасть одну из работ Стедмана, поставить на ней свое имя и силой заставить бедного старика молчать. Ниже падать было уже некуда, и Лазарро принялся писать картину о своих чувствах — о том, какой он лживый, какой грубый, какой мерзкий. Картина была почти черной. Это была последняя картина, которую собирался написать Лазарро, и она называлась «Ни черта хорошего».