Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

К а к о е  п о л у ч и л  п р и  о т с ы л к е  в  р а б о т у  н а к а з а н и е: лишен всех прав состояния.

К а к о г о  п о в е д е н и я: ведет себя хорошо.

Н а  к а к о й  и м е н н о  с р о к  п р и с л а н  в  р а б о т у: в каторжную работу в крепостях на четыре года, с определением потом на службу рядовым.

К а к о е  з н а е т  м а с т е р с т в о  и  у м е е т  л и  г р а м о т е: Чернорабочий, грамоте знает.

Р а н ж и р н а я  м е р а: 2 аршина и 6 вершков.

И эти вершки и аршины были подписаны комендантом крепости полковником Граве, о необычных способностях коего ходили в крепости самые фантастические слухи, вплоть до того, что будто бы тучный комендант съедает в обед целую суповую кастрюлю пельменей.

Иван Сидорович почувствовал в Федоре Михайловиче некое беззащитное существо и уж старался для него. Бывало, хлопочет, чтоб на трудные работы не посылали, обойдет всех знакомых начальников, все насчет точильного колеса просил и работ во дворе или уж по части обжигания и толчения алебастра колотушкой, что считалось премилым занятием.

Федор Михайлович чувствовал всю невидимую и тщательно скрываемую любовь. Чем особенно угодил ему Иван Сидорович, это тем, что достал ему тетрадь — и довольно толстую, — так что Федор Михайлович, разумеется самым секретным образом, мог записывать в нее все, чем жил его наблюдательный ум, — так, для памяти и будущих занятий, которые должны были по его расчетам и непременно должны продолжить все его дело. А записав все пришедшее в голову, он сдавал свою тетрадь Ивану Сидоровичу для надежного хранения и чтоб не произошло какой-либо огласки.

Страшным омрачением жизни были для Федора Михайловича кандалы, которые никогда не снимались. И в баню водили всех в кандалах. И спали все в кандалах. И в госпитале лежали все с кандалами. И умирали обязательно в кандалах. Одним словом, это были неотъемлемые части тела, которые снимались только после смерти, и то у самой отверстой могилы. Они-то и растравляли душу Федора Михайловича. Уйдет ли он мыслями в синюю даль за Иртыш, забудется ли, лежа на нарах, — вдруг как шевельнет ногами и почувствует свой «мелкозвон», так кровь и замрет от сознания, что от этого никуда не уйдешь, что это неразрубаемый закон.

Федор Михайлович часто до боли в сердце чувствовал, что ненавидит свою казарму, в которой томились искалеченные жизнью люди, ненавидит эти голые нары с «четвериками» тараканов и блох, ненавидит плац-майора и всю эту «проклятую жизнь».

Первые дни в остроге были для него самыми тягостными. Привыкал он к своей новой обстановке весьма трудно. Особенно трудно было в суровые зимние дни и ночи, когда он и все арестанты зябли на работах и по ночам в казарме. Мириады насекомых к тому же изводили его вконец. Он метался, не находя себе покоя, проклиная каждую свою минуту и утешая себя лишь выисканными и придуманными надеждами.

Весною, а особенно летом стало легче на душе, так как теплее стало и на дворе. Тепло, правда, бывало весьма и весьма хилым, и солнце не часто грело землю, хоть иной раз и основательно жгло, но томление духа стало у Федора Михайловича привычнее и потому не столь досаждало его. Да и работы пошли разнообразнее, а в крепостной жизни каждое изменение заведенного порядка и обычая и каждый новый вид занятий — это целое событие, на которое устремляется внимание всех. Арестантов стали выводить за крепостные стены, на работы по берегу Иртыша, или на кирпичный завод, или на разгрузку барж. Федор Михайлович убедился в том, что физическая сила ему также нужна, как и нравственная, и даже иногда нарочно испытывал себя, упражняя руки и плечи. Он работал одно время подносчиком кирпича на постройке управления Сибири и таскал на спине кирпичи, поднимаясь с берега наверх и волоча за собой кандалы. Сперва он накладывал по восемь кирпичей, потом прибавлял по одному, потом по два и так довел дело до того, что через два месяца таскал уже по четырнадцати и по пятнадцати кирпичей (а в каждом бывало до двенадцати фунтов веса). Только веревка жестоко натирала плечи, и по ночам трудно было спать от боли.

Среди лета его назначили вместе с другими на выволоку баржи по Иртышу вверх, и Федор Михайлович с честью выполнил свою бурлацкую роль. Баржа была с известью. Он впрягся в лямку и стал средним в ряду. Шишка, самый передовой в лямке, был дюжий сибиряк, еще коренной, из самых проведывателей новых землиц, которых в Сибири было в ту пору множество. Шишка запел звенящим голосом бурлацкую песню, и вся ватага поплелась вдоль сырого и грязного берега.

Федор Михайлович шел, в белых, ставших уже серыми панталонах и в грязной куртке, по тяжелому песку, сменявшемуся вязкой глиной или землей, покрытой то мелкими камнями, то мелкой порослью, а иногда приходилось переходить и по воде, не снимая обуви и при этом, конечно, в кандалах (а это тоже фунтов десять). Труд был по-настоящему «каторжный», и Федор Михайлович считал минуты, когда вдруг бичева остановится, зацепившись за камни или кустарник или увязнув в грунте. Тогда все дело приостанавливалось, и два косных впрягались в хвост и ссоривали (то есть освобождали) бичеву. Проходило минут пять, а то и двадцать, пока бичеву высвобождали; тут можно было стереть пот с лица, размять ноги и даже присесть, если есть где сухое место. По возвращении домой вечером разрешалось в таких случаях погулять по двору, подышать прохладным воздухом степной ночи. Тут Федор Михайлович хоть на несколько саженей мог отойти от людей и побыть один, в некотором призрачном одиночестве. Люди, его окружавшие, стали для него тяжелы; многих из них он даже презирал, как и все черные и грязные крепостные дома, заборики, столбики и кирпичные ворота. Все это было по ту сторону его жизни, торопившейся скорее обойти эти неизменимые четыре года.

Он часто бросался от людей к животным и птицам, обитавшим в крепости. У него завелись любимые лошади, нашлись приятели из веселой своры крепостных собак, козлов и гусей, а одно время он привязался к раненому орлу, очутившемуся в крепости. Особенно его умилял этот орел, степной карагуш, защищавший с удивительной силой свою надломленную жизнь и как бы показывавший даже этим пример всем арестантам.

Козлы и собаки тоже напоминали Федору Михайловичу о какой-то свободной жизни. Он всегда с нежностью заговаривал с ними, точно ждал ответа от них, и всегда прикармливал их крохами остатков от обеда.

Были у Федора Михайловича и любимые цветы, тоже входившие в круг его жизни. Бывало, у казармы вырастет чахленькое-пречахленькое растеньице, и жизни-то его месяца на два, не более, и в нем-то самом цветка этого — как комар наплевал, а Федор Михайлович приметит его, как этакую живую и вольную тварь, и уж облюбует, ухаживает и глядит на него с болезненным вниманием, не спуская глаз, словно на невесту.

Он противополагал эти растения и этих животных людям, жившим рядом с ним, страшно расчетливым (в крепостном быту копейка — целое богатство) и скрытным. Да и он также был чрезвычайно сдержан и осмотрителен. Даже с Сергеем Федоровичем говорил редко: тот так же, как и он, тосковал про себя, в своем одиночестве и замкнутости.

Однако среди густого мрака Федор Михайлович все яснее улавливал счастливые полоски света. Он узнавал новые, и для него поразительные и неожиданные, характеры. И, глядя на жестоко опустошенную и отравленную жизнь, он думал про себя: сколько тут погублено сил человеческих! И погублено даром! Сколько в этих грязных стенах и возле этих тысяч палей, им уже сто раз пересчитанных, пропало молодости, порывов ума и сердца, и пропало безвозвратно, со свирепой и тупой несправедливостью! Да ведь это все необыкновенный народ, сильный и даровитый! Да за что они гибнут тут? И кто виноват в их гибели? Кто же виноват?!

Федор Михайлович часто спрашивал себя: кто виноват? — и все искал ответа… А в поисках его соразмерял свои собственные помыслы с помыслами других и находил порой, что, быть может, слишком уж они широки, эти помыслы, и слишком велики надрывы в душах человеческих, а все это не по силам людей; многого хотят люди, как хотел и он сам, и надо сузить человека, определенно сузить и самому смириться перед лишениями и превратностями судьбы, которая, как он думал сейчас, предъявляет свои права и неотступные законы. Удивительная работа мысли продолжала кипеть в Федоре Михайловиче, но рассудком своим он приходил все к новым и новым понятиям, исполненным терпения и даже страха божия. Все более и более в своей отрешенности и одиночестве он обращался к всевышним силам, отыскивая в них некое утешение. Старая душегрейка тут оказывалась самонужнейшей, хоть и весьма износившейся, вещью.

93
{"b":"837166","o":1}