Дворяне чуть-чуть успокоились, но все же продолжали оглядываться по сторонам.
Жандармы и полиция под надзором губернаторов разошлись вовсю. Пуще всего бросились на наемных фабричных рабочих и крестьянское население. Стали вылавливать и высылать всех подозреваемых в тайных замыслах против правительства и существующего строя; тысячи пойманных сажали в тюрьмы или немедленно отправляли в Сибирь. Орлов строжайше запретил газетам писать о каких бы то ни было беспорядках. Мало того, — по указу Николая газетам и журналам запрещено было даже писать о рабочих людях во Франции и других государствах, где происходят или могут происходить политические беспорядки.
Столица и прочие города заволновались по-иному. Мелкие служилые дворяне и всякий разночинный люд, выколачивавший службишкой себе на пропитание, кто в канцеляриях, кто в учительском деле, кто по части журналистики и сочинительства, — те пришли в необычайное движение. С жадностью проглатывали ежедневные газеты, вечерами упивались заграничными книгами или беседами в кружках и сеяли всякие подозрения и ненависть к правительству. Видно было, что их мысли и сочувствия — на стороне западных веяний, хотя про русскую революцию они будто бы боялись и высказываться. В голове кипели мечты, да и как не кипеть мечтам, если кругом разбой высших чиновников, помещиков и жандармов! А народ?! Народ страдает, — рассуждали они, — и народу-то надо дать права.
Василий Васильевич приходил в восторг.
— Вот дело-то началось! — бросал он по сторонам. — Конец зверью! Гибель! Гибель достойная и беспощадная!
Во двор дома Шиля вошел шарманщик. Василий Васильевич благодушно почивал после обеда, съеденного в невской кухмистерской, как вдруг услыхал звуки «Марсельезы». Он сперва даже и не понял, действительно ли это были звуки или ему просто померещилось. Но звуки были звуками. Шарманщик и в самом деле завел «Марсельезу» на весь шилевский двор.
Василий Васильевич вскочил с кровати, натянул на себя туфли и пальто и мигом выбежал во двор. По самой середине двора плясали под «Марсельезу», кто польку, кто кадриль, лакеи и горничные с дворником Спиридоном во главе. Видно было, что они и не догадывались о французском происхождении шарманской музыки. Василий Васильевич чувствовал, как сердце у него билось во весь размах, а под конец так умилился, что бросился к дворнику и чуть было не расцеловал его. Помешал делу лишь генерал Задиралов, который высунул широкую голову из своего бельэтажного окна и зарычал шарманщику на весь двор:
— Пошел вон, каналья!
Шарманщик не дотянул и до конца такта, нота оборвалась, и скрипнувший инструмент был неожиданно для плясавшей дворовой публики вскинут на спину перепуганного музыканта.
— Но «Марсельеза» звучит! — вскрикнул Василий Васильевич, не удержав своего пыла. — Звучит на весь мир, брат Спиридон.
— И-ишь ты!.. Звучит, говоришь?! Гм… Что ж она? С чего бы ей звучать-то? — замямлил Спиридон, загадочно взглядывая на Василия Васильевича.
— О, невежественный брат! И ты не знаешь, зачем звучит она? — басил Василий Васильевич, наклоняя голову к приземистому Спиридону.
С негодованием замахав руками, он повернулся и быстро пошел к себе домой.
— Невежество! Невежество! — не унимался он.
Поднимаясь по лестнице, он вспомнил про Федора Михайловича и подумал: а слыхал ли он эту самую «Марсельезу»? Или беспечно проспал ее?
Василий Васильевич решил, что Федор Михайлович странствует где-либо по Петербургской стороне, и не долго думая поплотнее оделся и пошел снова вниз.
По его виду нельзя было сказать, что он очень интересуется всем происходящим вокруг него, но на самом деле это было не так. Угрюмость была угрюмостью, а любопытство разыгрывалось свыше всякой меры. Он наматывал себе на ус не только высшую политику, но и самомалейшие, даже мизернейшие дела житейские — так, для всяких нужнейших выводов. И улицы, и дворы, и площади, и чайные, и трактиры, и калачные, из которых тянул свежий хлебный пар, и всякий мелкоторговый люд, бродящий по городу то ли с моченой грушей, то ли с гороховиками или грешневиками, то ли с пирогами «с лучком, с перцем, с собачьим сердцем» — совсем в московском духе и обычае, — все они притягивали его внимание; он прислушивался к их говору и старался угадать тончайшие настроения. По дороге он услыхал бубны и гармошку и свернул в сторону, к балаганам, у коих толпился всякий народ. Над площадью стояло гуденье, доносился громкий смех и брань.
Василий Васильевич сразу узнал некоторых завсегдатаев народных увеселений, уже поспевших сюда из самых далеких мест столицы. В их числе он еще издали определил конторщика, с которым служил в кредитном учреждении, Семена Павловича, беспокойно сновавшего возле балагана, украшенного пестрыми тканями. Завидев Василия Васильевича, конторщик подскочил к нему:
— Увлекаетесь народным торжеством, почтенный Василий Васильевич? Оно и впрямь увлекательно. И для рассудка и для души польза. Особенно после того, как сбежишь с выборгской грязи. У нас дворники счищают ее с мостков с самого ранехонького утра и никак не вычистят. Одно лишь оно приятно: как-никак, а столичная грязь.
— Столичная? Вам бы все столичное подавать! — с неудовольствием ответил Василий Васильевич. — А я бы вот это столичное в прах бы обратил и пустил бы воронам на съедение.
Черноперые вороны, горланя, кружились над площадью. Василий Васильевич повертел в руках зонтик и вскинул голову, озирая воронью стаю, хлопотавшую у самых верхушек деревьев.
— А птица — веселая, Василий Васильевич. Любопытная! С родителями я проживал в Москве, у Пресненских прудов. Что за обилие было ее, этой птицы!
— Птица поповская. Не терплю ее. Черное воронье закрыло солнце от людей и тьмой заволокло землю. Вот она, эта птица!
— Ну, уж вы без аллегорий никак обойтись не можете. Знаю, знаю, Василий Васильевич, что вы язычник, и даже, можно сказать, сочувствую до некоторой степени. Я сам, знаете, хоть и крещен, а часто мыслю совершенно по-басурмански… Изволите-с наблюдать? Балаганы лицезреть пришли-с?
— Да, именно. В этих балаганах больше правды, чем во всем Петербурге.
— Что верно, то верно. А вы слыхали, будто Франция назначила республику, а немцы объявили себя социалистами? Бунтуют, черти! Мало им физики и астрономии, так подай еще социализм.
— Ну и подай! Что ж из того, что «подай»? — гневно взглянул на Семена Павловича Василий Васильевич. — И подадут. Без равенства и без прав никакие физики не нужны, милостивый государь мой Семен Павлович. Ибо просвещение цепенеет в бесправии, застывает… Да-с!
— Это вы насчет нашего отечественного просвещения-с? Эх, Василий Васильевич, наколют вам язык, как попадете в когти графа Орлова. Довелось мне быть в кружке чиновника иностранного министерства господина Петрашевского… Ну и наслышался я там страстей. Сперва говорили, что, мол, значит, республика — благороднейшая форма правления. Потом кто-то закричал про фурьеризм — давай нам фурьеризм и ни на грош меньше. Третий похвалил социализм и всякие уравнения, а когда дело дошло до Христа, тут я уж не выдержал и тихонечко (а у самого поджилки так и трясутся), тихонечко выскользнул… Не нажить бы беды, думаю себе. А что это такое, собственно говоря, фурьеризм, Василий Васильевич?
— Теория такая. Для дела не годится.
— А! Ну и шут с ней! Не люблю господ теоретиков. Их развелось, как тараканов. А польза одинаковая: что с тех, что с этих…
Из гула все увеличивавшейся толпы вырывались рьяные звуки гармоний и позванивавший стук бубен. Кто-то с подмостков балагана зазывал толпу и объявлял о чем-то.
Меж толкавшейся публики шныряли разносчики и продавцы, выкрикивавшие каждый про свой товар:
— Блины горячие!
— Сбитень кипяток!
— Сайки крупичаты!
— Баранки белые московские! Ваше сиятельство! Погляди на качество! Э-э-э-эх!
Между тем на подмостках началось представление.
Появились два паяса в клетчатых ярко-пестрых костюмах и, кривя налево и направо рты и щеки, стали переговариваться.