Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Бури, великие бури снились ему.

В комнате его было жарко. Лето стояло знойное, и Федор Михайлович с трудом высиживал даже утренние часы дома. В смятенном рассудке мчались, как листья в ветреный день, нестройные вереницы вопросов и решений, одно другого знаменательнее и грандиознее, но все они сводились к одному: Федор Михайлович не может стоять в сторонке, а призван делить участие в общем деле. Дело же сводилось к тому, чтобы строить всю жизнь по новым образцам. Потому Федор Михайлович так старательно и читал писания философов и реформаторов. На его письменном столе лежали книги из библиотеки Петрашевского — Луи Блана, Кабе, Штрауса и иные. Федор Михайлович делал себе выписки, иногда по нескольку часов сряду просиживал над листками и книгами. Но когда жара его изнуряла, он все бросал и выходил на улицу. И думал… О чем только он не думал! О спасении отечества, о новых людях, встретившихся ему, о том, как избавиться от долгов и как пристроить переводы из Шиллера, сделанные братом. И тысячи, тысячи вопросов лезли один за другим. Про себя он перебирал подмеченные им черточки новехоньких своих знакомцев. Их он еще мало знал, но иные уже внушили ему высокое доверие, иные же характеры ему решительно не нравились. Даже Михаил Васильевич — многознающий и достоуважаемый — показался ему не в меру самовлюбленным, хоть и без честолюбия, как у столпов литературного мира. Тем не менее он уже никак не мог отойти от него. Нешуточное для него дело были эти «пятницы»… Сердце его вскипало на них. Огни вырывались из темноты и манили к себе. А молодой ум Федора Михайловича был падок на фантазии, особенно если они предвещали целый переворот, целый вихрь в истории времен, вплоть до нового человеческого общежития.

Характер Михаила Васильевича иногда поражал его своей эксцентричностью. И это несмотря на весь ум и образованность. Михаил Васильевич иногда заезжал к Федору Михайловичу — из учтивости, как бы с ответными визитами, но все эти посещения были исполнены свойственной Михаилу Васильевичу некоторой наивной рассудочности: мол, так надо и так принято, и нет оснований отступать от правила. При встрече с Петрашевским Федор Михайлович обычно расспрашивал:

— Куда это вы? Да зачем?

И иной раз Михаил Васильевич вдруг выкладывал какие-то странные планы. Вдруг ни с того ни с сего заявлял, что выдумал свои собственные образцы гербовых знаков или изобрел альмавивы чрезвычайных фасонов. А в другой раз, бывало, объявит такой проект, что кажется — сиди над ним год-два-три и ничего не высидишь, а он на прощанье только шепнет Федору Михайловичу: иду, знаете ли, на полчасика, надо кончить это дело (а он-то его и не начинал еще…).

Тем не менее в вопросах науки и социальных теорий Федор Михайлович признавал за Петрашевским неоспоримый авторитет. Тут Михаил Васильевич был необычайно подвижен и до такой степени, что многие его гости и ученики без всякого раздумья покорялись ему.

Но — опять-таки странное дело — Федор Михайлович замечал, что многие из этих учеников (в их число, впрочем, он никак не мог зачислить Спешнева…) изо всех сил старались проникнуться фурьеристскими взглядами до самых корней и… никак не могли. У каждого оставалось какое-то нетронутое местечко, которое они словно приберегали… так, на всякий случай… Авось все тут стоит на ошибках. Авось почтенному Михаилу Васильевичу все-таки весь запас теоретических тонкостей станет предпочтительнее всей икарийской коммуны?! В фурьеризм по этим причинам далеко не все верили и из предосторожности старались иметь свои суждения на счет фаланстериев, хотя пламенные мысли Михаила Васильевича всегда и всеми высоко и почтительно оценивались. Да и было за что!

Федор Михайлович также весьма критически рассматривал поразившие его увлекательные идеи и часто (несмотря на всю пылкость и твердость веры в лучшие судьбы человечества) думал даже о том, не будет ли жизнь по новым образцам губительнее прежней. Спешнев категорически удостоверял, что нет, но к фаланстерам Николай Александрович питал величайшее равнодушие, полагая, что дело не в фаланстерах, а в коммунизации всей жизни вообще. Николай Александрович, по мнению Федора Михайловича, глядел далеко, даже дальше Петрашевского. И взгляд его в это далекое шествие времен был такой уверенный, столько было в нем силы, что нельзя было не подчиниться ему. И Федор Михайлович подчинялся и даже не замечал за собой, как он с каждым днем все более и более проникается необычайными желаниями Николая Александровича, хотя, казалось бы, с Николаем Александровичем и разговоров-то у него было не бог весть как много. Спешнев, как и Федор Михайлович, высказывался весьма редко, но надо сказать, уж если говорил, то каждое слово стоило десяти сказанных другими.

Федору Михайловичу нравилось, как Николай Александрович иногда взлетит мыслью ввысь и оттуда словно озарит тьму: откроются бездны бесправия и угнетения, которыми покрыта поверхность земли, и хочется кричать на всю вселенную:

— Довольно! Довольно!

Сколь часто, возвращаясь домой после речей Спешнева, Федор Михайлович с умилением и восторгом повторял про себя слова Николая Александровича о будущих завоеваниях человеческой мысли. Рассудок пылал великим гневом, готовым на месть и сокрушения. Казалось, и Федор Михайлович взял бы красное знамя и пошел бы с толпой голодных, униженных и забитых людей.

В такие ночи он с трудом засыпал. Голова тяжелела от грандиозных замыслов, и сон бывал прерывистым и тревожным. В тумане равнин, простирающихся из губернии в губернию, вырисовывались перед ним низенькие русские города и деревни.

Облезлые домишки. Повалившиеся заборы. Худые и морщинистые лица запуганных чиновников, мужиков и работников… Изможденные женщины и грязные дети… Где-то вдали, за домами, по мостовой, слышен топот верховых жандармов… В сухом воздухе свистят нагайки, и лязгают в такт тяжелым шагам кандалы. Невольники медленно движутся в сибирские леса и степи… И тут же сотнями огней светятся барские двухэтажные особняки с мезонинами. У них длинным рядом стоят кареты, и суетится челядь у барских ног… Презренная крепостная Россия! — думалось ему. — Когда же ты подымешься и рассеешься вместе с петербургским туманом?!

Федору Михайловичу не спится… Ночь зябкая. С моря тянет свежий ветер. Свеча погашена. В комнате темно и одиноко.

Но ему хочется быть со всеми, идти за одно дело, идти на борьбу.

Он думает, уткнувшись в подушку и прикрыв лицо теплым байковым одеялом, купленным ему еще матушкой, когда он жил в Даровом:

— С чем бороться? И за что? И с кем идти на эту борьбу?

Он знает, за что: за свободу… Произнеся это упоительное и сверкающее слово, кажется, что больше не о чем говорить. Все достигнуто в мечтах. Он будет бороться за всенародное счастье, за обездоленных, за хилых детей, за разрушение крепостного строя… Но кто пойдет рядом с ним? Ведь  о д и н  он ничего не может сокрушить. Ну, хорошо, с ним пойдет Спешнев. Николай Александрович проповедует революцию. Он пойдет, непременно пойдет… Ну, еще Михаил Васильевич. Впрочем… А вдруг у Михаила Васильевича не окажется свободного времени? Ибо как же он может оставить свои книги и прошения? Данилевский? Плещеев? Но это упорные отрицатели революции. Кто же еще? Кто?..

Усталый ум засыпает. Ответа не слышно… Проносятся лица, фамилии. Они мелькают в сонных воспоминаниях о прожитом только что дне и исчезают где-то в теплых гостиных Мещанских и Подьяческих улиц… Дремота смыкает веки. Туман, тяжелый и серый, как пепел, режет глаза. Петербург, столица Николая I, гудит, точно осиное гнездо. Умы напряжены. Кружки — в полном разгаре. Мещанские и Подьяческие решают вселенские вопросы о добре и зле, о правде и справедливости, глотают теории Сен-Симона и Фурье и выучивают наизусть систему прогрессивного налога Прудона… Слышится многоголосый спор. Он все растет и растет. Стены дрожат от говора… И вдруг разносится трубный призыв. Он звенит в ушах — пронзительно и настойчиво, будит дремлющий город и грозно предупреждает…

Федор Михайлович вскакивает с постели, с дрожью в руках хватается за сапоги и бросается на улицу. Мещанские и Подьяческие кружатся в его глазах со всеми домами, воротами и дворниками… Трубные призывы заполняют звуками все пространство, и, кажется, нет предела их режущей и звенящей силе… Он мчится, как безумный, на площадь и видит: на площади полтора десятка людей — и больше никого нет! А камни, гранит и кирпичи спят под звуки скачущей музыки. Он хохочет, как дикарь, убивший для своего бога собственного младенца.

28
{"b":"837166","o":1}