Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Если бы не Ася, Женкен, наверно, бросился бы на него, позвал бы на помощь, но молодая женщина крепко, изо всех сил, повисла на руке спутника, и только это дало Григорию возможность уйти. Проклиная свою мальчишескую фронду, свою беспечность, он почти бежал вдоль чугунной изгороди, боясь оглянуться, боясь услышать позади крик или полицейский свисток.

Но позади было тихо. Григорий шагал все быстрее и быстрее, стремясь достичь спасительного поворота. Вот еще несколько шагов, и он повернет за угол Спаса-на-крови, построенного там, где Рысаков и Гриневицкий кидали в Александра Второго самодельные бомбы.

Так мальчишество Григория едва не лишило его свободы, а может быть, и жизни. Через два дня, пробираясь на ощупь за молчаливым проводником по хлюпающим под ногами болотам, он с благодарностью думал об Асе — это она удержала Женкена.

И все-таки какая странная, противоречивая судьба, думал он. Пройдя в непосредственной близости от революции, Ася так и не смогла порвать классовые путы. Испугалась каторги, смерти? Не решилась потерять то, что имела? Кто знает… И все же за последнюю встречу Григорий был ей благодарен: если бы не она, ему бы, наверно, несдобровать.

26. КРЕПОСТЬ КУФШТЕЙН

Беглец не предполагал, что из одной неволи он сразу же попадет в другую. Он перешел австро-венгерскую границу уже после того, как на узенькой улочке Сараева, на набережной небольшой речушки, прогремел роковой для Европы выстрел и на каменные плиты тротуара упал смертельно раненный австрийский эрцгерцог Франц-Фердинанд, после того, как сербского студента Гаврилу Принципа отволокли в сараевскую тюрьму.

Григорий знал об этом событии, но не знал, что началась война. Он шагал, беспечно и радостно посмеиваясь, мурлыкая полузабытую детскую песенку, — его опьяняло ощущение свободы. Все опасности, караулившие его на пути, остались позади, в польских местечках и городках, в болотах и лесах, через которые провел его бородатый неразговорчивый проводник.

Последние дни и ночи Григорий прожил в напряженной тревоге: все мерещилось, что из-за любого куста могут выскочить вездесущие стражи российского порядка, сграбастают милого дружка и через неделю-другую он снова окажется на берегу Чуны, если не загонят куда-нибудь дальше — в Якутск или за Полярный круг. Он боялся, что не вынесет новой ссылки: что там болезнь опять, и теперь уже окончательно, одолеет его. Тогда от всей его жизни только и останется что царапины на стене тюремной камеры или больничной палаты, как остались они после Бервиля и многих других.

Но теперь страхи отступили, остались позади. Григорий, по его расчетам, отошел от границы не меньше десяти верст: лапы царских ищеек не могли дотянуться до него.

И с необычайной яркостью, словно только теперь обретя зрение, он всматривался в окружающий мир, в листву деревьев, уже помятую августовским зноем, в желтеющие на горизонте поля, в красную черепицу недалеких крыш — над ними вздымался шпиль, увенчанный четырехконечным крестом.

Как и в России, заливались над полями невидимые жаворонки, шелестела под палящим августовским ветром травка вроде нашего подорожника, падал с яблонь и груш то ли созревший, то ли тронутый червем плод. Эти звуки наполняли сердце невыразимой радостью, словно он снова вернулся в милую и почти позабытую страну детства.

Август звенел голосами птиц и колосьями созревшего ячменя, плыла над полями невесомая паутина. Ноги тонули в зеленом ковре травы, и так радостно было это, так приятно!

Григорий остановился, огляделся — и не выдержал. Увидев в стороне стожок свежескошенного сена, по-мальчишески гикнул и побежал к нему и, сняв на ходу очки, упал лицом в душную, пахнущую клевером и медуницей пряную зелень. Долго лежал так, прислушиваясь к наполнявшей его радости. Значит, ему удалось вырваться из тюрьмы народов, которой стала Россия! Значит, недалеко встречи с товарищами по борьбе, с Владимиром Ильичем! Перебраться из Австро-Венгрии в Швейцарию, вероятно, не составит особенного труда — денег, которыми снабдили его в Питере товарищи, должно на это хватить.

Он повернулся лицом вверх и долго смотрел на плывущие в высокой синеве облачка, похожие на тополиный пух: поднявшись к зениту, они таяли и исчезали. Он не заметил, как уснул: сказались напряжение последних дней, несколько ночей без сна.

И, несмотря на переполнявшее его чувство радости и покоя, приснился грустный тюремный сон. Будто невидимые конвоиры ведут его по сводчатым низким коридорам; он ощущает конвой у себя за спиной как безликую и безжалостную силу, толкающую его навстречу чему-то страшному. И, с трудом переставляя ноги, он с отчаянием и ужасом спрашивал себя: «Как же я снова попал им в руки, в чем и когда ошибся?» А потом оказывался на берегу ненавистной Чуны, и староста Сухобоев, зло смеясь глазами, грозил ему толстым пальцем я что-то невнятно бормотал…

Он открыл глаза и почувствовал, что голова у него тяжелая, словно чугунная, — нельзя спать на солнцепеке, — а лицо залито потом. Он старательно вытер платком глаза и лоб и только после этого понял, что он не один: кто-то стоит рядом и смотрит.

Григорий сел, упершись откинутыми назад руками в жаркое пахучее сено. Шагах в трех перед ним, облокотившись на деревянные грабли, стояли два усатых пожилых крестьянина и с непонятной тревогой разглядывали его. Он достал очки, поспешно протер их, надел и, добродушно улыбаясь, принялся рассматривать незнакомцев. Несмотря на жару, оба были в жилетах, надетых поверх цветных рубашек, на головах — поношенные шляпы с узенькими полями, перехваченные черно-белым витым шнурком. Они не были похожи ни на русских мужиков, ни на поляков, и это успокоило Григория и заставило опять улыбнуться. Но ни один из стоявших перед ним не ответил на улыбку, они только странно переглянулись. Потом тот, что постарше, с седеющими усами и бровями, требовательно и недружелюбно что-то спросил на незнакомом Григорию языке.

Григорий вскочил, помахал фуражкой на восток:

— Россия! Ихь — русс… Русслянд. Русс! Ферштее?

И опять крестьяне переглянулись. Затем старший ткнул корявой загорелой рукой в сторону недалеких черепичных крыш:

— Там иди!

Все так же улыбаясь, Григорий стряхнул с пиджака приставшие к нему стебельки сена и с готовой и даже радостной покорностью встал рядом со своими неожиданными стражами. Но старший отстранился, отступил шаг назад и молча показал на едва заметную тропинку, вьющуюся по недавно скошенному лугу. И Григорий пошел впереди, изредка с улыбкой оглядываясь на своих спутников, которые молча шагали следом, положив грабли на плечи и покуривая коротенькие трубочки.

Все объяснилось, когда Григорий оказался в пропахшем табаком казенном учреждении типа российского полицейского участка. Он сразу понял, что случилось что-то чрезвычайное: по улицам бегали заплаканные женщины, громко и тревожно звучали голоса, два военных чина промчались на шарабане, запряженном взмыленными конями. Повсюду, на заборах и стенах домов, расклеены какие-то объявления или приказы.

Григория коротко допросили по-немецки: кто, откуда — и под строгим конвоем отвели в крошечную тюрьму, помещавшуюся в соседнем городке, заперли в одиночную камеру. Здесь его со строгим пристрастием много раз допрашивали какие-то усатые вахмистры и более значительные чины, — он не знал ни их званий, ни должностей. А через неделю под конвоем двух здоровенных стражников его отвели на вокзал и посадили в пустое купе пассажирского поезда. И пока его вели на вокзал, все встречные — и мужчины, и женщины, и даже дети — смотрели на него с ненавистью. А на вокзале, где грузились в эшелон солдаты, он увидел на вагоне сделанную мелом надпись: «Jedem Russ ein Schuss!» — «Каждого русского пристрели!» И только тогда понял, что дело нешуточное, что началась война, что, бежав из одной тюрьмы, он угодил в другую.

Стражи, покуривая, неподвижно сидели у входа в купе, а Григорий смотрел в пыльное вагонное окно. Пытался заговаривать с конвоирами, но они не ответили ни на один вопрос, сидели как каменные изваяния.

42
{"b":"835142","o":1}