Увидев Григория, Багдатьев отодвинул доску и со словами: «Твоя взяла, Степа», поднялся Григорию навстречу. Они прошли в расположенную неподалеку бильярдную и, сидя на подоконнике в дымном, прокуренном зале, слушая крики и стук костяных шаров, поговорили.
— Стало быть, пришла, Григорий, и наша очередь, — сказал Багдатьев.
Так Григорий оказался в самом центре борьбы. И если раньше работы у него было по горло, то теперь стало «выше головы», как невесело пошутил Никитич.
Руководство кружками и просветительными воскресными обществами, связи с социал-демократической фракцией Думы, борьба с меньшевиками и примиренцами всех видов, печатание листовок, распространение доставленных из-за границы номеров «Пролетария» и «Социал-демократа», помощь арестованным и их семьям, забота о явках взамен раскрытых полицией, подготовка побегов за границу тех, кому в случае разоблачения грозила смертная казнь, и множество других дел.
К середине лета неимоверно трудно стало с печатанием листовок. Во всех типографиях полиция устроила на работу своих агентов, они следили за каждым печатником, за каждым наборщиком. Оттиск любой напечатанной строки, вызывавшей подозрения, немедленно оказывался на столе полицейского начальства. Все подпольные типографии Питера были разгромлены, и, когда требовалось что-то напечатать, приходилось работать на гектографах.
Первое знакомство с гектографом вызвало у Григория невольную улыбку. Раньше, в гимназии, да и уже в университете он представлял себе гектограф как сложную, хотя и компактную типографскую машинку, а оказалось, что это просто-напросто плоский ящик формата листовки, наполненный слоем студенистой смеси из желатина, глицерина и воды. На этот слой переносится негативное изображение текста, написанное особыми чернилами, и, прижимая к нему чистый лист бумаги, получают листовку. До сотни оттисков можно отпечатать с одного «негатива». Работа кропотливая и медленная, но найти другой способ оказалось в те дни невозможно.
В сентябре были казнены восемь человек, руководивших стачкой в Екатеринославе в девятьсот пятом году. Листовку, посвященную этой очередной жестокости, и пришлось печатать Григорию. Печатали ее в Парголове, на втором этаже дачного домика. Внизу жил хозяин дома, дьякон ближней церквушки, — это прикрывало Григория и его друзей. Они были готовы ко всему, но ночь прошла спокойно, «без вмешательства внешних сил», как отметил под утро, моя над умывальником руки, веселый дьяконовский племяш, помогавший Григорию.
Рассовав листовки по внутренним карманам, Григорий тихонько, стараясь не шуметь, спустился по крутой лесенке и вышел на улицу.
Ночь была ненастная и сырая, с залива дул порывистый, колючий ветер.
Несмотря на бессонную ночь, Григорий не чувствовал усталости; утренний холодок бодрил, а плотно прижатые к груди листовки как будто согревали тело.
Он шагал, насвистывая знакомую с детства арию из «Аскольдовой могилы», с удовлетворением думая, что поручение комитета выполнено. Небо на западе давило землю, тяжелое и хмурое, но на востоке сквозь облачную муть иногда прорывались солнечные лучи, обещая погожий день.
Еще в вагоне Григорий почувствовал неладное — слишком старательно прикрывался газетой сидевший напротив похожий на приказчика из галантерейной лавки усатый господин в неизменном котелке и долгополом пальто, слишком часто выглядывал из тамбурной площадки другой филер, с неразличимым бритым лицом. Да, к этому времени у Григория уже достаточно наметался глаз — филеров он узнавал сразу, даже в многолюдной толпе, и, когда отрывался от них, думал, что полицейские подручные не очень-то умеют работать: их выдают неуверенные жесты, беспокойные, ищущие глаза.
Его остановили при выходе из вагона. Пытаться бежать было бессмысленно: рядом с филером оказался жандарм. Григорий снял очки и долго протирал их, думая: что же делать с листовками? Обыскивать его на перроне, конечно, не станут, но выбросить листовки незаметно вряд ли удастся.
— Пройдемте с нами, — глядя холодным и напряженным взглядом, предложил жандарм. — Несколько вопросов.
Перрон был полон людьми — молочницы, торговки цветами и зеленью, живущие в пригородах рабочие. Кое-кто из пробегавших мимо останавливался на секунду и вглядывался в необычную группу.
Григорий подумал, что сейчас его поведут в здание вокзала, там, в жандармской комнате, обыщут, и листовки погибнут без пользы.
— В чем дело? — надменно спросил он. — Вот мои документы. Вы не имеете права…
Вместо документов он рывком вытащил из кармана пачку листовок, и, точно белые птицы, они взвились над толпой. Один из филеров пытался схватить Григория за руку, но он вырвался и взметнул вторую пачку листовок над головой.
— Читайте! Читайте! — кричал он.
Он видел, как руки людей хватают на лету бумажные листочки, как исчезают эти листочки в карманах засаленных, залатанных пиджаков. Филеры растерянно оглядывались, но броситься отнимать листовки не решались — боялись, наверно, что, воспользовавшись суматохой, Григорий убежит. Один из стражей порядка крепко держал его под левую руку, а жандарм стоял, напряженно нагнувшись вперед, словно приготовившись к прыжку. Григорий огляделся и вздохнул: убежать, конечно, нельзя.
— Ну вот, кажется, и все, — сказал он, поправляя очки.
22. „ПОПРОБУЕМ ЖИТЬ И ЗДЕСЬ“
«Да, рано или поздно это должно было случиться, — подумал Григорий, когда за ним с ржавым лязгом захлопнулась дверь. — Что ж, попробуем жить и здесь».
Стоя посреди камеры и прислушиваясь к глохнущим шагам надзирателя, он оглядел свое будущее жилище.
Потрескавшаяся и облупившаяся штукатурка, узенькая железная койка, покрытая серым суконным одеялом, крошечный железный столик, намертво приделанный к стене.
Григорий прошелся от стены к стене — шесть шагов. Сколько человек прошло до него через эту каменную клетушку? Какое чувство испытывали те, за кем, клацая железными засовами, закрывалась обитая железом дверь? Отсюда уходили на суд, в ссылку, на каторгу, на казнь…
Лег, попытался уснуть. Но сон не шел: мешали воспоминания.
Позавчера, во время запроса в Думе по делу провокатора Азефа, Григорию удалось с корреспондентским билетом проникнуть в зал Таврического дворца.
Когда он вошел, Николай Гурьевич Полетаев, вцепившись руками в полированные края кафедры, молчал, пережидая крики.
— Повторяю, господа, Азеф — платный агент охранки! — снова заговорил Полетаев, когда стало тише. — С этой трибуны не первый раз бросается властям обвинение, что в борьбе с революцией используют они систему провокаций. Нам отвечают: нет! Но мы утверждаем, что только благодаря провокациям, военным судам и виселицам правительство остается у власти…
Столыпин, зло поблескивая светлыми глазами, оглядывался на Хомякова, требовательно стучавшего карандашом по столу.
А потом, захлебываясь, топорща усы, исступленно кричал черносотенный депутат Марков-второй и издевался над революцией, которая, мол, целых шестнадцать лет не могла разобраться, что Азеф не герой, а просто сыщик.
И Дума одобрительно гудела и взрывалась аплодисментами.
«Интересно, — спрашивал себя Григорий, ворочаясь на жесткой койке. — Неужели и в новый комитет пробрался какой-нибудь Азеф и мы не сумели его раскусить?»
Он перебирал имена, встречи, но память никого не хотела обвинять, никого не ставила под подозрение.
Он встал и принялся ходить по камере — уснуть не было надежды. Да, придется привыкать к бездеятельности, к нудному течению тюремной жизни. Кто знает, сколько месяцев придется здесь провести до суда. Суд. И если не каторгу, то ссылку дадут обязательно.
Вызвали усмешку мелькнувшие в памяти строки из учебника по римскому праву: Цицерона выслали из Рима на 468 тысяч шагов! Григорию предстоит, конечно, проделать более далекий путь…
Наконец он забылся зыбким, тревожным сном, но его вскоре разбудил грохот замков и засовов — шла утренняя поверка.