Арсений Рутько
И жизнью, и смертью
1. КОГДА КОНЧАЕТСЯ ОТРОЧЕСТВО
Кто может сказать, когда окончились в нашей жизни детство и отрочество и началась пора возмужания, когда кануло в прошлое мальчишество с его забавами и перед нами впервые встали вопросы о смысле бытия? Может быть, нас подтолкнул к этому рассказ о яркой чужой жизни или мелькнувший мимо, навсегда врезавшийся в память героический образ? Или от затянувшегося сна детства нас разбудила оставшаяся в сердце книга, взволновавшая, как неожиданное открытие?
Григорий не мог ответить на эти вопросы. Но везде и всегда — и в тюремном одиночестве, и в далекой ссылке на каменистом таежном берегу Чуны, и в эмиграции, и позднее, в короткие часы затишья среди революционных боев, — перебирая в памяти события и встречи прошлого, он всегда безошибочно находил отправной пункт своего становления и, всматриваясь в него, убеждался, что ни краски, ни образы того памятного времени не тускнеют, не обесцвечиваются, что так же громко звучат голоса минувшего…
Это было весной девятьсот пятого года, на тихой улочке Тамбова, в доме с кисейными занавесками, в небольшой мансарде.
На круглом столе, застланном вязаной скатеркой, горела под зеленым абажуром керосиновая лампа-«молния». Откуда-то издалека долетали чуть слышные звуки оркестровой музыки.
В мансарде собралось несколько человек, но Григорий чаще всего смотрел на Вадима Подбельского, на его лицо, освещенное снизу зеленоватым — сквозь абажур — светом лампы. Непокорные каштановые волосы над широким спокойным лбом, умные, пронзительные, чуть иронические глаза, неожиданный и будто недобрый смех.
Вадим сидел на подоконнике выходившего в сад окна, небрежно стряхивая в цветочный горшок пепел с тоненькой, «студенческой» папироски. Рядом с ним на краю стула примостилась Ася Коронцова, пухленькая девушка с переброшенной на грудь толстой пушистой косой, и, глядя на Вадима снизу вверх, нервно покусывала сорванный с герани листок.
Григорий не раз встречал Асю на улицах, в народной библиотеке, на береговом обрыве Цны, но в тот вечер ему казалось, что он видит ее, как и других, впервые — такой неожиданной стороной в тот час повернулись к нему внешне знакомые люди.
— Гюго назвал ссылку сухой гильотиной, — говорил Вадим, сердито посверкивая карими глазами. — Но почему сухая? Крови и там льется предостаточно! Отца моего, Папия Подбельского, убил жандарм, ударив штыком в живот, когда отец заступился за избиваемую ссыльную. Убийства и самоубийства на каторге и в ссылке — повседневное явление… Тюрьма и каторга так и устроены, чтобы подавить волю, лишить человека нравственных сил, превратить его в рептилию, в раба!.. Но уж кто преодолеет это, тот возвращается оттуда в тысячу раз сильнее, непримиримее, злее…
Григорий тогда уже знал, что отец Вадима, будучи студентом Санкт-Петербургского университета, на торжественном акте, в присутствии множества людей, дал пощечину министру просвещения Сабурову, желавшему превратить университеты в нечто вроде тюрем и казарм. Папия Подбельского сослали в Якутскую губернию, туда же выслали его невесту, и именно там, в дымной якутской лачужке, и родился Вадим. После гибели отца Вадима усыновил его дядя, Николай.
Вадим рассказывал о бесчеловечном режиме Акатуя и Нерчинска, Кары и Кадаи, о бессмысленной жестокости конвоя на этапах, о голодовках целых тюрем, о легендарно смелых побегах и мужестве тех, кто становился врагом царизма.
В зеленоватом полусумраке комнаты стояла напряженная тишина. Когда Вадим замолкал, слышалось мурлыканье самовара и далекая, едва различимая музыка. За окном синяя тьма все густела, город замолкал, засыпал, только с вокзала доносился бессонный и тоскливый гудок паровоза.
И вдруг… что-то загрохотало внизу, на первом этаже, заскрипели под тяжелыми шагами ступеньки, басовитый начальственный голос густо сказал:
— Ну-ну!
Вадим замолчал, и все в мансарде молчали, с тревожным ожиданием глядя на белую дверь, полускрытую занавеской. Ступеньки скрипели, невнятно и испуганно бормотала на лестнице горбатенькая старушка, хозяйка дома.
— Сюда, сюда, пожалуйста! — сказала она у самой двери. — Тут они разговаривают.
Дверь распахнулась, горбунья вошла и робко встала к стене, виновато поглядывая на собравшихся. Следом за ней протиснулся толстый жандармский офицер, в глубине коридора серели шинели нижних чинов. Тяжело дыша, офицер снял фуражку и, достав клетчатый платок, долго вытирал лоб, неодобрительно разглядывая собравшихся.
— Нда-с! Сборище! — с грустным осуждением сказал наконец он, ища глазами, куда бы положить фуражку. Брезгливо посмотрел на висевшие у двери потрепанные студенческие и гимназические шинельки и, вздохнув, снова надел фуражку. — Господин Подбельский? — безошибочно угадал он Вадима.
Ася вскочила, словно желая заслонить товарища. Вадим неторопливо и старательно погасил окурок в цветочном горшке, непонятно чему усмехнулся и поклонился:
— Честь имею.
— Невелика честь, невелика, — пробормотал жандарм, проходя к столу. Не спеша отстранил кого-то из стоявших возле, сел и снова взглянул на Вадима. — Стало быть, Вадим Николаевич, по отцовской дорожке топать надумали? Соскучились по родной Якутской губернии?
Вадим промолчал.
— Эх, молодежь, молодежь! — вздохнул жандарм. — И как это вам собственной жизни не жалко? Лезете и лезете, как слепые кутята, а того понять не хотите, что перед вами несокрушимейшая твердыня. Ваши листовки ей — пыль, дуновение… Губите молодые годы, всю жизнь под топор кладете.
Вадим небрежно достал из портсигара папироску, закурил.
— А что же вы, господин ротмистр, — спросил он со злой усмешкой, — слепых кутят и их листовок до коленной дрожи боитесь? А?
Жандарм внимательно оглядел Вадима и тоже достал папиросы.
— Сидоров! — полуобернулся он к двери. — Перепиши всех, для знакомства. А что касается страха, Вадим Николаевич, то вы очень даже ошибаетесь. Не таким, извините, соплякам пошатнуть империю. Да и не о вас речь, вы человек конченый. Но зачем же вы и такие, как вы, зеленую молодежь за собой на эшафот тянете? А? Вот, например, этих зеленых, которых вы с пути истинного сбиваете. — Он кивнул в сторону Григория. — У них ведь и папеньки, и маменьки имеются. Вы же преступник, Вадим Николаевич. Неужто мало слез материнских возле тюрем и судов пролито?.. Сидоров, спички!
Закурив, ротмистр пустил к потолку густую струю дыма и снова вздохнул:
— Ну, Вадим Николаевич, что здесь по части запрещенной литературы имеется? Показывайте добром, чтоб не потрошить нам подушки и перины. А? Мы же с вами люди интеллигентные, не правда ли?
— Не доводилось встречать интеллигентных жандармов, — почти весело засмеялся Вадим. — Кстати: у вас ордер на обыск или вы просто так, в порядке патриотической инициативы?
— Имеется, Вадим Николаевич, обязательно имеется. Приступайте, Сидоров.
Сняв запотевшие очки, Григорий близоруко щурился, рассматривая невозмутимо курившего Вадима. В выражении лица Подбельского не было ни растерянности, ни страха; могло даже показаться, что он доволен происшедшим, словно и не ждали его впереди стены тюремной камеры.
— Сидоров! — приказал офицер. — Подай-ка ты мне со всех этажерок и полочек книжки. Поглядим, какой духовной пищей здесь кормят свободолюбивые души… Ага! Ну, ясное дело, и господин Герцен, и господин Чернышевский налицо. Так-с, так-с… И господин Маркс. Классический набор отмычек для взлома юных сердец. Этот бумажный динамит, Вадим Николаевич, поди-ка, вы своим подопечным доставили? Ась?
— Само собой, — кивнул Вадим.
— Похвальная откровенность… Придется, следовательно, и некоторых молодых в свое время пощупать: кое-что они, видимо, у вас переняли. Переписал, Сидоров?