Особенно тяжелое впечатление произвели на всех официантки, подававшие эмигрантам ужин на швейцарско-германской границе. Ужин не был предусмотрен условиями переезда, но, видимо, чтобы показать русским, что и на третий год войны Германия ни в чем не нуждается, администрация решила угостить возвращающихся в Россию. Поражали не огромные свиные отбивные, а девушки, которые их подавали, — с синевато-бледными лицами, с дрожащими восковыми руками. Они старались не смотреть на еду, глотали слюну, с усилием отводя взгляд. Но даже не очень внимательному, занятому своими мыслями Григорию бросилось в глаза, что они голодны и голодают не первый год. Заметили это и другие, только шестилетний Роберт, единственный ребенок в вагоне, радостно смеялся, всплескивая руками.
Инесса отодвинула от себя тарелку с котлетой, и официантка, вскинув испуганный взгляд, судорожно кивнула, благодаря. Стоявший неподалеку Владимир Ильич одобрительно кивнул, — он тоже отказался от ужина. Отказались от еды и другие, почти все.
В течение долгих трех дней, пока ехали по угрюмой, безрадостной и почти безлюдной стране, опустошенной войной, Григорию вспоминался этот непрошеный ужин, жалкая попытка демонстрации изобилия и силы. За три дня за окнами вагона не мелькнуло ни одного улыбающегося лица. Поражало на станциях отсутствие мужчин — только женщины и дети. Да еще калеки с пустыми рукавами шинелей, на деревянных культяпках.
Вагон на больших станциях загоняли в глухие тупики, на далекие от вокзальных строений пути, и полиция ретиво отгоняла любопытных. Они толпились вдали, показывали обложки сатирических журналов с изображением развалившегося трона и убегающего, теряющего на бегу корону Николая.
Страна казалась погруженной в ночь, в летаргический сон, за окнами километровые столбы еле-еле ползли. А в вагоне шла своя, особая жизнь, словно бы ехал через военную Германию крошечный кусок России. Спорили, гадали о будущем, пели любимые песни Владимира Ильича «Нас венчали не в церкви» и «Не плачьте над трупами».
Балтика в день приезда в немецкий порт Засниц неспокойно шумела, метровые волны били в причалы, в бетонные набережные, в борта стоявших на рейде и у пристаней судов. Надвигались сумерки, в едва освещенном порту с трудом угадывались очертания железнодорожного парома, в черное чрево которого, как в пропасть, уползали вагоны поезда. Было неприятно думать, что там, в черноте трюма, вагон будет плыть по неспокойному морю, где шныряют подводные лодки и канонерки.
Но ехать в трюме не пришлось: их развели по крошечным каюткам. Позже Григорий с Еленой вышли на палубу парома, где била в лицо водяная соленая пыль. Долго смотрели в тускло освещенную синими огнями тьму.
Потом, словно во сне, мелькали, чередуясь с калейдоскопической быстротой, лица людей, станции, дома, улицы. Мальме, Стокгольм, Хапаранда, красные флаги в залах вокзалов и ратуш, речи, слова которых волновали, но не запоминались.
В пограничном городе Хапаранде Платтена задержали: он не был русским подданным. Стоя на крыльце, он грустно смотрел, как, попрощавшись с ним, рассаживаются его друзья но маленьким финским санкам-вейкам, чтобы отправиться на ту сторону залива, в Торнео, — там в блеклом, не то зимнем, не то весеннем небе плескался на ветру красный флаг.
В санки были запряжены мохнатые низкорослые лошаденки. Григорий и Елена уселись вдвоем, оглядываясь на Платтена, — он без конца махал шляпой.
И уже сидя в санках, Елена вспомнила, что у нее в чемоданчике есть красный платочек, подаренный ей Григорием в швейцарской деревушке Спатрчу, куда они однажды, гуляя в горах, забрели. Санки еще не трогались с места, и ей удалось достать платочек. Григорий вначале смотрел, не понимая, но, увидев красное, засмеялся и схватил торчавшую в снегу альпийскую палку. Смеясь и мешая друг другу, они с Еленой привязали к острию палки платок.
Санки тронулись. Когда, обгоняя едущих впереди, Владимир Ильич и Надежда Константиновна миновали санки Григория, Ильич подхватил самодельный Еленин флажок и торжественно вскинул его над головой.
Поскрипывая стальными подрезами на подтаявшем снегу, вейки стремительно скатились на лед залива. Еще секунда — и они понеслись к родной земле, к пламенеющему над крышами Торнео красному стягу.
31. АПРЕЛЬ — ПОСТУПЬ ВЕСНЫ
Григорий без конца твердил себе, что это не сон.
Невидимые прожекторы проламывали синюю ночную тьму. Над головами толпы, в живых тоннелях света, сгустками крови трепетали знамена, флаги и кумачовые полотнища, повторяя приветствия Ильичу.
Мощное дыхание духового оркестра, игравшего «Интернационал», сливалось с голосами тысяч людей. Восторженные лица, сияние глаз и, словно в клятве, вскинутые узластые руки. И сверкание начищенных до золотого блеска оркестровых труб, и игольчатый блеск штыков, и литой строй матросского почетного караула, и на площади перед вокзалом — серая, грозящая пулеметными дулами махина броневика. На него матросы бережно подсаживали Ильича, путавшегося в полах пальто. Кажется, даже он, Владимир Ильич, был поражен встречей, которую, невзирая на угрозы правительства, революционный Питер устраивал изгнанникам, и прежде всего — ему.
Стоя у подножия броневика, стиснув руку Елены, Григорий смотрел то вверх, на щурившегося от ослепляющего света прожекторов Владимира Ильича, то на застывшую в немом молчании толпу, до отказа заполнившую вокзальную площадь и ближние к ней улицы и переулки.
Ильич говорил — пар дыхания колыхался перед его бледным лицом, рука то призывно взлетала, то, сжатая в кулак, опускалась.
Рядом с Григорием, в толпе эмигрантов, стояла Мария Ильинична, встречавшая приехавших в Белоострове вместе со старой большевичкой Сталь. Оглядываясь на сестру Ильича, Григорий старался найти в ее лице знакомые черты. Да, чем-то неуловимым младшая сестра, тоже посвятившая жизнь революции, походила на Ильича. Одета в серенькое пальто с меховой горжеткой, лицо простое и доброе, но сейчас напряженное и утомленное. Она смотрела на Ильича не отрываясь, положив руку на плечо Надежды Константиновны.
Владимир Ильич говорил о тяготах войны, обрушившихся на плечи рабочего и крестьянина, о необходимости немедленного мира, о взятии всей полноты власти трудящимся народом.
— Да здравствует социалистическая революция! — закончил он речь.
Чуть склонив набок голову и опустив руки, Владимир Ильич неподвижно стоял на броневике, слушая толпу и поглядывая на спугнутых, мечущихся над площадью сизых голубей. Вместе со всеми, подхваченный волной восторга и радости, Григорий кричал что-то ликующее и сам не слышал своего голоса. Надежда Константиновна молча смотрела на Владимира Ильича снизу вверх, улыбаясь счастливой и немного грустной улыбкой.
И вдруг — Григорий напрягся и изо всей силы рванулся вперед, и Елена испуганно взглянула на него — в толпе, совсем недалеко, мелькнуло перекошенное ненавистью черноусое лицо с повязкой через левый глаз. Низко надвинутая на лоб фуражка и падавшая от нее тень скрывали верхнюю часть лица, но Григорий готов был поклясться, что это Женкен. Черноусое лицо мелькнуло, повернулось в профиль и исчезло, растворилось в толпе. И Григорий с внезапной и острой тревогой подумал: а ведь здесь, вероятно, немало таких, которые с готовностью подняли бы на Ильича руку. Трезвеющим взглядом оглядел он стоявших вокруг броневика — нет, среди этих вряд ли могли затесаться предатели.
Прикрываясь ладонью от слепящего света, Владимир Ильич беспомощно посмотрел вниз и хотел спуститься, но матрос с красной повязкой на рукаве остановил его и что-то сказал. И после мгновенного колебания Ильич кивнул и снова выпрямился на броневике.
Непрерывно и требовательно гудя, тесня толпу, к подъезду пробивались легковые автомашины; на крыле передней стоял человек с широкой красной лентой через плечо. Махая свободной рукой, он кричал:
— Дорогу! Дорогу, товарищи!.. Надежда Константиновна! Не узнаете? Я Чугурин! Учился у вас в Лонжюмо. Сюда! Сюда!