Григория смущало, что Косоротов нет-нет да и поглядывал в его сторону — не то недоверчиво, не то вопросительно. Но вот наконец Косоротов напился чаю. отодвинул перевернутый вверх дном стакан и, положив на стол огромные темные руки, задумался, словно решая что-то про себя. Потом повернулся к Григорию, от добродушия его не осталось и следа.
— Ах, досадная, какая досадная история с Быстрянским! Так некстати! Когда вы его увидите?
— Завтра.
Косоротов положил на стол пачку папирос «Аза», долго крутил папиросу короткими сильными пальцами, разминая ее, и снова пристально и, словно взвешивая, посмотрел на Григория, на Кобухова.
— Дело вот в чем, — заговорил он, затягиваясь дымом. — Двадцать второго ноября начнется суд над нашими депутатами из Второй думы. Слышали? Мы, конечное дело, поднимем в Думе шум, сделаем запрос, но… думские наши запросы и протесты… на них нашим правителям наплевать с высокого дерева… А вот если бы весь рабочий Питер сказал в этот день слово в защиту…
— Это, то есть, как? — прищурился Кобухов.
— А забастовка, Степа! Всеобщая пролетарская! Да если бы еще студенты нас поддержали, — это уж не замолчишь, не спрячешь. — Косоротов снова покосился в сторону Григория: — Как полагаете, господин студент?
— Да какой он тебе господин, Косоротыч? — засмеялся чуть захмелевший Кобухов. — Григорий, Гришуха — и все дела. Сразу видать — свой парень!
— Университету не привыкать бастовать, — коротко отозвался Григорий, чувствуя, как теплой волной приливает к лицу кровь.
— Так и мы полагаем, — кивнул Косоротов, доставая из бокового кармана пиджака пачку листовок. — Тут заготовил Питерский комитет обращение. Правда, адресовано оно не студенчеству, а рабочему классу, но сути дела сие не меняет. — Он протянул одну из листовок Григорию: — Читай-ка, товарищ Григорий.
Гриша начал было читать про себя, но Кобухов сердито постучал стаканом о стол:
— А ты вслух! Вслух!
Анастасия тоже подошла и, сложив на груди руки, скорбно поджав губы, приготовилась слушать.
— «…Принимайте резолюции протеста, — негромко читал Григорий, — собирайте подписи под адреса вашим депутатам. И вместе с этим готовьте более серьезный вид протеста — забастовку — ко дню начала суда. Да здравствует однодневная забастовка пролетариата!..»
Дочитав, Григорий хотел вернуть листовку Косоротову, но тот отстранил ее:
— Спрячь. На-ка тебе еще десяточек, глядишь — пригодятся. Университет-то велик. Ах, до чего же здорово было бы: не только рабочие, а и интеллигенция против их суда! Показать палачам, что не всю душу за три года из народа вытряхнули, не всем буревестникам перешибли крылья.
Сложив листовки, Григорий спрятал их в карман тужурки. Косоротов встал и протянул ему широкую заскорузлую руку:
— Вот и добро! Дело-то общее! Быстрянскому от меня поклон! — Достал из кармана большие, луковицей, часы, обеспокоенно глянул на циферблат: — Пора! Я от тебя, Федотыч, проходным двором уйду. А то, не ровен час, караулят.
Через несколько минут следом за Косоротовым ушел и Григорий. Миновал шумевший пьяными голосами кабак, вскочил на конку, шедшую к Петербургской стороне. Сильно и взволнованно колотилось в нем сердце: начиналась новая полоса его жизни.
16. СОЛИДАРНОСТЬ!
Это была одна из самых беспокойных ночей в жизни Григория. Не посоветовавшись с Быстрянским, он не решался говорить о забастовке ни с кем из друзей — ни с Сашей Кутыловским, ни с Кожейковым, — надо было дождаться завтрашнего утра. Листовки сквозь подкладку пиджака и ткань рубашки буквально жгли тело, и спрятать их было некуда. А оставлять их при себе тоже казалось небезопасно: Григорий хорошо помнил вечер ареста Бервиля, жандармов, снующих по комнатам общежития и переворачивающих все вверх дном. Всю ночь он ворочался с боку на бок, прислушиваясь к малейшему шуму, вставал, выходил в коридор. Даже Кожейков, обычно спавший непробудно, раза два просыпался, спрашивал сквозь сон:
— Ты что не спишь?
Раннее утро застало Григория уже в больнице. Она только просыпалась, няньки мыли коридоры, обтирали со стен и подоконников пыль. Дежурный врач, заспанный и сердитый, колюче поглядывая сквозь стекляшки пенсне, никак не хотел пропускать Григория: день оказался неприемным.
— Это вам, батенька, не базар и не постоялый двор! — раздраженно отмахивался врач, поворачиваясь, чтобы уйти, и застегивая желтыми, прокуренными пальцами старенький, весь в пятнах халат.
— Но вы поймите, это чрезвычайно для него важно! Может произойти непоправимое несчастье! Я к вам не как к дежурному врачу — как к человеку обращаюсь! Речь идет о жизни и смерти. Его мать…
Григорий говорил с таким неподдельным и глубоким волнением, что врач, заколебавшись, остановился, пожевал тонкими, бескровными губами и наконец махнул рукой:
— Вот попробуй соблюдай с такими людьми элементарный порядок!.. Идите!
Боясь, что дежурный передумает, Григорий с лихорадочной поспешностью схватил в раздевалке халат и бросился по коридору.
Быстрянский не спал, лежал, укрытый до подбородка серым байковым одеялом, и тоскливо рассматривал недавно побеленный потолок. Он оглянулся на стремительные шаги Григория, привстал, потянулся навстречу насколько позволяла боль в паху.
Григорий огляделся: соседняя койка пуста, старик с неопрятной бородой, молитвенно сложив руки, бормотал что-то неслышное, повернувшись в угол лицом. Двое других больных, видимо, еще спали — лежали, укрывшись одеялами с головой.
Григорий шепотом рассказал о встрече с Косоротовым, сунул в руку Быстрянскому мелко сложенную листовку. Тот развернул, пробежал ее глазами, лицо его оживилось, порозовело.
— Проклятый аппендикс! — Он попытался сесть, губы его перекосило гримасой боли. — Надо же — в такое время!
В распахнутую настежь дверь палаты заглянул врач — тот самый, с которым разговаривал Григорий.
Врач выглядел еще более сердитым, пенсне его остро и неприязненно блестело.
— Доктор! — окликнул его Быстрянский. — Вы можете меня сегодня выписать?
Резким движением врач сорвал пенсне, шагнул в палату:
— Прямо на Волково кладбище? Лежите! — И он так властно ткнул в сторону Быстрянского своим пенсне, что тот, морщась от боли, невольно опустился на койку. — Вот так. А вас, — он ткнул пенсне в Григория, — попрошу… — и весьма выразительно указал на дверь.
Григорий встал, оглянулся на Быстрянского.
— Найди на факультете Николая Крыленко, — сказал тот чуть слышно. — Он обязательно поможет. И приходи, как урвешь время…
В университете в перерыве между лекциями Григорий отыскал в толпе студентов медлительного кряжистого Крыленко — его показал Кутыловский. Когда прозвенел звонок, Григорий увел товарищей в туалетную — там можно было спокойно поговорить.
Действительно, в туалете никого не оказалось. Плавали клочья табачного дыма, монотонно капала в раковины вода.
Отойдя к окну, откуда в помещение сочился скупой осенний свет, Григорий рассказал о разговоре с Быстрянским, достал из кармана листовку и, расправив ее на стене, прочитал:
— «…Пусть же в четверг, двадцать второго ноября, не работает ни один пролетарий! Да здравствует однодневная забастовка протеста!» Вот Косоротов говорит: рабочие ждут, что университет присоединится к забастовке…
В коридоре, у самых дверей, послышался шорох. Попыхивая папироской, которую он сжимал серединкой сложенных сердечком ярко-красных губ, в туалетную неторопливо вошел Александр Малеев, секретарь Студенческого отдела Союза русского народа, правая рука Женкена. Прищурившись сквозь дым папиросы, он иронически оглядел стоявших у окна.
— Кажется, коллеги, совещаетесь о судьбе голоштанных депутатов? Вижу, угадал. Но, надеюсь, не помогут христопродавцам никакие совещания. Думаю, что Петр Аркадьевич Столыпин обеспечит им надежный пеньковый галстучек! П-фью! — Он провел ребром ладони по шее и вскинул руку. — Потом запихнут их телеса в ящики с негашеной известью — и адью! Как говорится: царствие небесное, вечный покой! Ась?