— Так точно!
— Ну-ка, дай глянем… Гм, гм! И фамилии-то в городе известные: Юдин, Скобелев, Иванов… Еще один Иванов. Ну, это, ясное дело, вранье… Багров! Что же, Александра Ильича сынок? — Подняв глаза, офицер окинул взглядом стоящих у стола. — Это кто же из вас, юноши?
Чувствуя, как кровь прилила к щекам, Григорий шагнул вперед.
— Я.
— Угу. Не рановато ли, молодой человек, на преступную стезю лезете? Вас бы по заднему месту березовыми розгочками. А?
— Вы не смеете! — крикнул Григорий, стискивая кулаки и роняя очки.
Близорукий, без очков он был совершенно беспомощен. Растерявшись, наклонился, слепо шарил по полу рукой. Когда выпрямился, синевато-серые глаза его смотрели гневно и возмущенно.
— Ух ты! — деланно удивился ротмистр. — Какой зеленый и какой страшный… А ну, Сидоров, давай-ка вытряхивай зелененьких по одному, пора за дело. Мы еще с ними встретимся, обязательно даже встретимся… А это что же, Вадим Николаевич, сочинения земляка нашего, Георгия Валентиновича Плеханова?
Последнее, что слышал Григорий, спускаясь по лестнице, были сказанные со смехом слова Вадима:
— А вы, ваше благородие, действительно вполне интеллигентный жандарм! Даже Плеханова знаете.
И укоризненный басок ротмистра:
— Я же говорил вам, Вадим Николаевич.
На улице, за углом, ждали две пролетки. Григорий подумал: сейчас на одной из них Вадима увезут в тюрьму. И вспомнились рассказы студентов-петербуржцев о казни народовольцев Перовской и Желябова. Как бесстрашно шли эти люди навстречу смерти! Говорят, Желябов, стоя на смертном помосте, улыбался… Непостижимо!
А по городу шагала весна, лопались на деревьях почки; сбегая к Студенцу, по-весеннему журчали ручьи; вдоль берегов Цны выступали закрайки темной воды.
Григорий долго бродил по улицам, браня себя за то, что назвался собственной фамилией. Надо было — Иванов, Петров, Сидоров! Мысленно всматривался в только что промелькнувшее перед ним событие, в насмешливое, с мефистофельски вздернутой бровью лицо Вадима.
Дома уже спали, из «мальчишеской» доносилось сонное посапывание братьев. В окошечке старинных часов, когда Григорий вошел в столовую, кукушка прокуковала двенадцать раз.
Но отец, Александр Ильич, еще не спал, ходил из угла в угол по своему кабинету, иногда останавливался перед окном и смотрел в невидимый за стеклами черный сад.
Он выглянул в переднюю на шум шагов, сердито блеснул глазами из-под очков на снимавшего шинель Григория.
— Где же ты бродишь до полуночи, сын? — спросил он с укором. — Ты же знаешь — мать беспокоится! В городе творится черт знает что. Долго ли до беды!
— Я осторожно, папа. А у тебя неприятности?
Александр Ильич обреченно махнул рукой:
— А! Бросить бы все и уехать куда глаза глядят! Сижу возле хлеба, как собака на сене, а кругом детишки с голоду мрут… Ну ладно, ты еще ничего не понимаешь. Иди спи.
2. ЗАБОТЫ ГУБЕРНАТОРА ФОН ЛАУНИЦА
Отложив телеграммы, фон Лауниц грузно поднялся, подошел к окну.
Мертвая улица. Пыль. Безжизненная, обугленная зноем листва тополей.
Прищурившись, губернатор оглядел видимый за крышами домов горизонт, боясь увидеть дым очередного пожара. Сколько раз в течение этого проклятого лета он вскакивал по ночам и со страхом смотрел на беззвучно полыхавшие в ночи костры!
Он стоял, потирая ладонью грудь, и думал, что следовало еще в прошлом году уйти в отставку, не было бы этой нервотрепки, ежесекундного ожидания беды. Нет, не почуял, какое накатывается лето… Страшно подумать: бунты по всей губернии! За три года его губернаторства не было в Тамбове ничего подобного.
Фон Лауниц вернулся к столу. Беспорядочным ворохом белели на нем бумаги. Усталым жестом взял последнюю телеграмму.
Из министерства внутренних дел требовали принять самые срочные меры к охране имения графа Воронцова-Дашкова.
С внезапно вспыхнувшим раздражением фон Лауниц швырнул телеграмму. Этим хорошо командовать! У них под боком и жандармерия, и казаки, и войска. Чуть что — выводи на площадь и стреляй, как 9 января на Дворцовой.
Неслышно распахнулась дверь, на пороге появился щеголеватый Митенька, один из любимцев Нарышкиной, крестной матери государя. На ее имение тоже по ночам налетают злоумышленники, и там тоже приходится держать взвод драгун. Не дай бог, стрясется с ее имением беда — головы не убережешь!
— Что?
— Телеграммы губернатора Саратовской губернии.
— Давайте!
Столыпин телеграфировал, что бунтующие саратовские крестьяне, громя усадьбы, подвигаются к Кирсановскому уезду, Тамбовской губернии, между рекой Карай и линией железной дороги.
Час от часу не легче! Причем логика сего продвижения вполне ясна: бегут мужички от карающей десницы Петра Аркадьевича. Уж очень она беспощадна и тяжела!
Митенька стоял навытяжку, ждал.
— Вызовите вице-губернатора и полицмейстера!
В прежние годы губернаторствовать в такой губернии, как Тамбовская, было легко и приятно. На ее холмистых просторах, среди березовых перелесков и сосновых боров, притаились имения самых знатных фамилий России: Волконских и Гагариных, Орловых-Давыдовых и Нарышкиных, Паскевича-Эреванского и Вяземского, Оболенских, Строгановых и многих других. Благодаря этому в обеих столицах у фон Лауница год от года крепли высокие связи; приезжая в Петербург, он чувствовал у себя под ногами твердую землю. А сейчас даже это обернулось злом: владельцы разграбленных имений во всем винят его.
Зазвонил телефон, губернатор с досадой взял трубку:
— Да.
— Беспокоит вас, ваше превосходительство, тамбовский уездный исправник… Да, Богословский. Вы изволили высказать желание самолично допросить арестованных крестьян-бунтовщиков. Сейчас из Шацкого уезда доставлены таковые. Желаете выслушать?
— Приводите.
Когда Богословский в сопровождении стражников привел к губернаторскому дому избитых, со связанными назад руками мужиков, в кабинете уже сидели вице-губернатор Богданович, тощий и желчный человек с запавшими висками, советник губернского правления Луженовский, красивый и статный, с нервно дергающимся ртом, и полицмейстер.
В кабинет ввели двоих задержанных. Один — старик со свалявшейся кудельной бородой, в домотканой рубахе, перепоясанной веревочкой, с подстриженными под горшок седеющими волосами. Лицо — дубленное морозом и зноем, иссеченное морщинами, синеватые с детским выражением глаза.
А другой — могучий детина в изорванной рубахе, кудрявый и злой. Разбитые губы плотно стиснуты, кирпичные скулы упрямо выдаются вперед, и глаза из-под выгоревших на солнце пшеничных бровей — непримиримые и жестокие.
Насупившись, фон Лауниц рассматривал арестованных.
Стражники с обнаженными шашками остановились у порога, поглядывая то на губернатора, то на арестантов, особенно на молодого. У того на связанных позади руках вздулись толстые жилы; казалось, ему ничего не стоит, напружившись, порвать впившиеся в кисти рук пеньковые путы, и тогда берегись, губерния, берегись, начальство!
— Разрешите доложить, ваше превосходительство? — Богословский прошел к столу губернатора. — При этом парняге обнаружены поджигательные листки. — Богословский положил на стол губернатора измятую серую листовку.
Сверху косым курсивом значилось: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» А ниже — крупными, кричащими буквами: «В Борисоглебский уезд «для водворения порядка» командирован исправник Ламанский с казаками и солдатами. Целыми массами расстреливаются и засекаются насмерть крестьяне по приказанию Ламанского… Сквозь пальцы смотрит он на дикие расправы казаков, которые врываются в дома, бьют и секут крестьян, отрубают им носы и уши, грабят имущество и насилуют женщин!»…
Фон Лауниц брезгливо отстранил листовку, скользнув взглядом по последней строке: «Борисоглебская группа РСДРП». Они все еще на воле, эти социалисты проклятые!
Связанные мужики стояли, переминаясь с ноги на ногу. Губернатор и сам себе не хотел признаться, что боится этих беззащитных людей. Видимо, и его императорское величество побаивается таких, иначе чем же объяснить появление манифеста от 6 августа о созыве Государственной думы? Но вряд ли удастся гофмейстеру двора его величества господину Булыгину, сидя в Питере, обуздать многомиллионную орду взбунтовавшихся по всей России мужиков.