Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

7. „НО Я НЕ ПОБЕЖДЕН: ОРУЖЬЕ ЦЕЛО…“

Москва поначалу показалась Григорию неприветливой. Целую неделю лютовала на улицах и площадях метель, наметала чудовищные сугробы, обрушивала на город лавины снега. Сквозь снежные вихри едва угадывались кирпичные громады казенных зданий, барские особняки, серые угрюмые бараки, подслеповатые двухоконные домишки, бесчисленные церкви. Казалось, метель тужится злыми языками позёмки слизать с земли огромный город, похоронить его под снегом по самые кресты церквей. Но когда снежная буря утихла, когда в блекло-синем небе появилось негреющее зимнее солнце, город предстал перед Григорием во всей своей красоте.

Готовясь к экзаменам за гимназический курс, сидя над латинскими глаголами, над алгебраическими формулами, над историей, которая представала перед ним как смена династий и царств, царей и королей, Григорий на время забывал о том, что видел в Тамбове и Борисоглебске. Но стоило ему выйти на улицу, как прошлое снова обрушивалось на него.

Его влекло в те места, где в декабре шли наиболее ожесточенные бои: на Пресню, к Никитским воротам, в Замоскворечье, на Садовую, на Бронные улицы. Он искал выбоины от пуль и снарядов на кирпиче и штукатурке стен. Кровь восставших уже давно была затоптана тысячами ног, погребена под снегом, но все равно сердце у Григория замирало, когда он проходил мимо здания, где помещался штаб восстания Пресни.

Москвичи рассказывали, что в декабре в Москве было воздвигнуто, наверно, не меньше тысячи баррикад. Командующий Московским гарнизоном в течение девяти дней не мог подавить восстание силами гарнизона, так как из пятнадцати тысяч солдат только две тысячи оказались надежными, остальные были разоружены и заперты в казармах.

Гриша проходил по Горбатому мосту. На льду по сторонам моста валялись в снегу бревна, чугунные решетки, заборы, афишные тумбы — остатки разрушенных семеновцами баррикад; прошел мимо сгоревших фабрик Шмидта и Мамонтова, мимо закопченных стен спален Прохоровской мануфактуры, глядевших на улицу пустыми глазницами выбитых окон, мимо обгоревших бань Бирюкова.

Выходил на набережную и шел вдоль замерзшей Москвы-реки. Ее намертво сковал лед, и только против электростанции дымилась теплой водой полынья.

Было грустно, что рядом нет Андрея, не с кем поговорить, а откровенничать с незнакомыми было просто опасно. Григорий стал задумчивым, замкнутым, — вероятно, сказывалось и то, что дома почти каждый день мать уговаривала его переменить решение и поступать не в Питерский, а в Московский университет.

— Ну как я тебя отпущу, миленький мой! — причитала она, глядя на него умоляющими глазами. — Там, в Питере, говорят, все время волнения. Студентов бьют и даже в тюрьмы сажают.

Григорий ласково приглаживал на висках у матери белокурые вьющиеся волосы и говорил не то, что думал. Говорил, чтобы успокоить ее:

— Но, мамочка, подумай, там же великолепный состав профессоров! Разве можно сравнить с Московским? Я хочу быть настоящим ученым.

Так он обманывал мать, которую очень любил. Он не мог признаться ей, что Питер влечет его потому, что именно оттуда идут волны, поднимающие на дыбы Россию.

И чтобы не видеть тоскующих маминых глаз, не видеть обеспокоенного отца, все еще улаживавшего свои отношения с банком, Григорий собирал книги и уходил в Румянцевскую библиотеку, где спокойно и хорошо работалось. Необходимые книги всегда оказывались под рукой, хотя надо признаться, что именно обилие книг иногда мешало ему. То вдруг привлекала его история Римской республики с ее узаконенным рабством, то история инквизиции, то он часами не мог оторваться от Гейне, выписывая в записную книжку полюбившиеся строки: «Где ж смена? Кровь течет, слабеет тело; один упал, другие подходи! Но я не побежден: оружье цело; лишь сердце порвалось в моей груди!» Удивительно! Гейне, пролежавший восемь лет в «матрацной могиле» — так он называл свою постель, — еще находил в себе мужество жить и бороться! Или поражала фраза Гюго: «Вот моя голова! Более свободной никогда не рубила тирания». И Григорий бродил по городу с звучащими в глубине души гордыми словами.

Однажды в ветреный и солнечный день он не спеша шел по одной из улиц, недалеко от завода братьев Бромлей. Накануне звенела капелью оттепель, а за ночь сильно подморозило, и на тротуарах то и дело падали люди. Женщина с кошелкой картошки, переходя улицу, поскользнулась и упала, едва не попав под санки проносившегося мимо лихача.

Лихач промчался, только покосив напряженным, веселым взглядом, а седок в шубе, в каракулевой шапке пирожком даже не оглянулся. Женщина пыталась приподняться, но, громко застонав, снова села на землю. Картошка из ее кошелки рассыпалась, раскатилась по земле.

Григорий бросился помогать, поднял женщину под руку и отвел в сторону, усадил на крыльцо, а сам принялся собирать картошку. Женщина была одета бедно: все изношенное и латаное.

Григорий собрал картошку и подошел к упавшей. У нее было изможденное лицо, но синие глаза смотрели молодо и чисто.

— Спасибо, милый, — сказала она и попыталась встать, но, охнув, опять опустилась на ступени. — Бог мой! Неужто вывихнула? Как же я теперь до дому доползу?

— А вам далеко?

— Да нет, миленький… Вон видишь, красный кирпичный дом? Там и живу.

— Пойдемте, я помогу вам! — Григорий решительно взял соломенную кошелку и, поддерживая женщину под руку и стараясь идти медленнее, повел ее к дому. — А где вы работаете? — спросил он.

— На сладкой каторге.

Он смотрел, не понимая, и женщина, заметив его недоумение, улыбнулась сквозь боль:

— Так мы промеж себя Даниловский сахарный завод зовем.

— И далеко вам ходить?

— На Пресню, милый. А ближе не берут. А если и берут, платят вовсе гроши, одни слезы.

Звали работницу Агаша Таличкина. Жила она в большой полуподвальной комнате со следами плесени на внешней стене, вдоль внутренней стены тянулись толстенные трубы парового отопления. За цветастой ситцевой занавеской угадывались кровать и детская колыбелька.

— Ты, Агаш? — спросил из-за занавески глухой мужской голос. — Что долго-то?

— Да ногу повредила. Гололед на улице, шагу ступить нельзя. А тут еще один пузатый-тузатый на рысаке. Я и сковырнулась. Спасибо, паренек дойти пособил. И картоху донес. А то вовсе беда.

Крупная жилистая рука отвела в сторону занавеску, и из-за нее выглянуло молодое черноусое, несколько дней не бритое лицо. Голову окутывала белая повязка с пятнами засохшей крови.

— Спасибо, парень, — кивнул черноусый. — Чего ж ты возле порога встал? Проходи, садись, нас сейчас Агаш чайком попоит. Проходи, проходи… Из гимназистов аль из студентов? Да ты шинельку-то сними, расскажи, чего на белом свете деется. А то я уж сколько времени носу не высовываю. Голову мне проломили, ироды!

Гриша снял шинель, повесил рядом с замасленным рабочим пиджаком, повесил туда же фуражку и сел на табурет у стола. Лицо рабочего было сильно разбито, под левым глазом багровел кровоподтек, рассечена бровь.

— За что вас так? — робко спросил Гриша.

— Да, говорю, на сволочей нарвался. Сам-то ты откуда?

— Из Тамбова недавно…

— Вон как! — с оживлением воскликнул Таличкин, доставая из-под подушки кисет. — Ну, и как там мужик? Заодно с рабочими или все в сторонке ошивается?

Осмелев, Гриша принялся рассказывать о разгромах помещичьих усадеб, о том, с какой жестокостью луженовские, аврамовы и ламанские душат восставших.

Глубоко затягиваясь, Таличкин жадно слушал, временами кивая и вскрикивая:

— Так! Так! Значит, захватило и мужика до боли!..

Опираясь на ухват и постанывая, Агаша возилась у круглой чугунной печурки, где стоял большой темный чайник; из его кривого носика крутой струйкой выбивался пар.

За занавеской проснулся и заплакал ребенок, и Агаша с посветлевшим и в то же время обеспокоенным лицом, опираясь рукой на стену, заторопилась туда. Через минуту она появилась снова, держа на одной руке маленького ясноглазого мальчугашку, смешно трущего кулачками глаза.

9
{"b":"835142","o":1}