Дети мельничихи уже перебрались в Бразилию; мальчики ходили в школу; девочки воспитывались дома: Жоакина учила их рукоделию, а Мария — чтению и письму.
Наследства священника и доходов с фермы, которой старик Брагадас управлял, по правде сказать, прескверно, хватило, таким манером, на десять лет. То обстоятельство, что Мария слыла святой, позволяло всякого рода мошенникам считать ее придурковатой. Обманщики под личиной страдальцев стремились поживиться на ее милосердии. Пожертвования на церковные праздники, на мессы, на ореол из фольги для изображения одного святого, на ризы для статуи другого, вспомоществования для параличных из дальних краев, для болящих, нуждающихся в поездке на воды или к морю, для юнцов, отъезжающих в Бразилию, для безземельных крестьян, у которых сгорела — на самом деле или только на словах — хижина: никто не уходил из ее дома с пустыми руками.
— Да ведь я и сама небогата, — говорила она.
— На вас снизошла благодать Божия, Бог вам все дает, — отвечали просители, не сомневаясь, что она уже обращалась к помощи заимодавцев за сотней-другой мильрейсов под залог фермы.
Религиозные братства, которые ссужали ей деньги под проценты, просили у нее пожертвований на обновление убранства ризницы и лесу на стропила церквей.
Мария Мойзес была уже не в силах собственными средствами давать воспитание подкидышам, а потому она стала обращаться за помощью к людям состоятельным, прося у них не денег, но согласия взять на попечение кого-нибудь из ребятишек. Таким образом, аббат из Педрасы принял к себе в дом малыша по имени Алваро, побочного сына виконта де Ажилде, и оставил в наследство мальчику основательный куш, словно добродетель найденной на реке девочки из Санта-Алейшо обладала волшебными свойствами палочки фей.
* * *
В 1850 году, через тридцать восемь лет после отъезда из Португалии, вернулся в свое поместье Симо-де-Вила, что в Рибейра-да-Пене, Антонио де Кейрос-и-Менезес, вышедший в отставку в чине генерала бразильской императорской армии. Ему было шестьдесят лет. Он так и не женился, так и не обзавелся семьей, ни законной, ни побочной. На родину он приехал одиноким и, кроме преждевременной дряхлости и множества орденов, ничего из Бразилии не привез. Впрочем, в Португалии Антонио де Кейрос был богатым человеком. Отец его не смог изменить порядок наследования родовых поместий, передающихся по мужской линии, и даже назначенные им управители не обесценили богатых угодий, доставшихся по смерти отца сыну. Сестры были выданы замуж с небольшим приданым, и, когда корабли из Бразилии привозили вести о повальных горячках, эти дамы смутно радовались, уповая на то, что Господь в бесконечном своем милосердии позовет или уже позвал к себе их братца — генерала. Мужья их были дворянчики средней руки, неотесанные, угрюмые, из тех, что за недостатком средств вынуждены убивать кроликов, дабы убить время, а потому сестры посылали за старухой служанкой, и та гадала им на картах, нет ли надежды на наследство. Брат меж тем время от времени давал управляющему распоряжение уделить этим дамам толику от своих избытков.
Генерал приехал, никого не уведомив, и нашел пристанище в том самом доме, где увидел свет; глубочайшая скорбь овладела им, он даже пожалел, что возвратился на родину, ибо здесь с новой силой и новой болью нахлынули на него, раня в самую душу, воспоминания о Жозефе из Санто-Алейшо, скорбная тень которой сопровождала его всю жизнь.
Он навел справки о друзьях своей молодости: все были в могиле, за исключением Фернандо Гонсалвеса Пеньи, помещика из Темпорана, того самого, который по просьбе юного Антонио Кейроса послал хитрую старуху арендаторшу в Санто-Алейшо с поручением помочь Жозефе бежать из дому. Гонсалвес Пенья закончил юридический факультет и служил судьей в одном из кассационных судов королевства. Кейрос известил его письмом о своем приезде. «Приезжай, чтобы перед смертью я смог повидаться с другом юности», — писал он.
Гонсалвес Пенья поспешил приехать. Старики со слезами обнялись. Они узнали друг друга по голосу. Все остальное уже претерпело такие изменения, что могильным червям осталось немного работы. Антонио де Кейрос, которого судья помнил стройным юношей с девически тонкой талией и черными глазами, одухотворенными огнем страстной души, превратился в долгобородого седого старца с потухшим взором и изможденным лицом, дрожавшего от холода в просторном байковом шлафроке.
— Сколько лет ты не писал мне? — проговорил Гонсалвес Пенья.
— Тридцать семь. Я получил от тебя два письма, помеченные Коимброй, и сохранил их.
— Только два? Я написал больше; хотя ведь после смерти твоего отца зятья мне сказали, что среди бумаг покойного они нашли мои письма, где говорилось о той девушке из Санто-Алейшо. Твой отец был так всемогущ, что сумел подкупить почтмейстера из Вила-Поука-де-Агьяр. Но сдается мне, — продолжал юрист, заметивший волнение Антонио де Кейроса, — что сердце у тебя до сих пор кровоточит...
— До сих пор. Рана так и не зарубцевалась. Бедняжка стоит у меня перед глазами, такая же, какою я видел ее в последний раз тридцать восемь лет назад. О чем писал ты мне в этих письмах, которые я так и не прочел?
— Мне теперь и не вспомнить!.. Столько времени прошло... Помню только... погоди, дай мне собраться с мыслями... Да... я послал к ней старуху арендаторшу.
— Помню, и Жозефа обрадовалась и собиралась бежать в Эншертадо на следующий день; но в ту же ночь, двадцать седьмого августа тысяча восемьсот тринадцатого года, она утопилась.
— Да, помню... Так вот, в тех письмах, что до тебя не дошли, я сомневался, что то было самоубийство.
— Как? Значит, ее убили?!
— Лекарь, который осматривал труп, уже умер; я же уехал отсюда тридцать пять лет назад и никогда больше с ним не виделся; будь он жив, он помог бы мне припомнить... Погоди. Как старость изглаживает все из памяти! Да, одно обстоятельство... в реке нашли младенца...
— Что?!
— Погоди, Антонио, я боюсь потерять нить.
Гонсалвес Пенья закрыл лицо руками, ссутулился, покачивая головой, — и вдруг, порывисто вскинув голову, сказал:
— Прошлое словно оживает у меня перед глазами... Слушай, Кейрос, в ту самую ночь, когда бедную девушку при смерти вытащили из воды, один крестьянин, удивший рыбу, наткнулся на колыбель с младенцем, она плыла по течению, и младенец был жив. Когда я беседовал об этом с лекарем, он сказал, что, может быть, Жозефа и не помышляла о самоубийстве, а умерла, когда сразу после родов пыталась бежать к тебе с ребенком.
— Этого не может быть, — прервал его Антонио де Кейрос.
— Почему?
— Еще не подошло время родов.
— Так я и сказал лекарю, когда передавал ему то, что узнал из твоего письма, ведь в том письме из Лимоэйро ты писал мне, если я правильно помню, что до родов остался...
— Один месяц.
— Верно; но лекарь уверял, что роды начались преждевременно, достаточно было сильного душевного потрясения, радости, которую она испытала, узнав о плане бегства в тот момент, когда думала, что ты ее покинул. И погоди... еще одно обстоятельство... Моя старуха арендаторша побывала тайком на ферме, куда принесли младенца, и точно выяснила, что его нашли в ту самую ночь и что...
— Где находится эта ферма? — прервал генерал.
— Ох, друг мой! Этого я уже не могу сказать... Но погоди-ка, у старухи остались сыновья, и они до сих пор арендуют у меня те земли... Они, само собой, не раз слышали от нее про то чудо — как нашли младенца в плетеной колыбели... Я расскажу тебе все, что узнаю. О Кейрос, — воскликнул с пылом судья, — что, если ты обретешь теперь свое дитя!
— Я не обольщаюсь столь праздной мечтой, мой друг. Просто хотел бы надеяться, что смерть бедной девушки не была актом отчаяния; и ведь если поразмыслить, что могло бы толкнуть ее на самоубийство, Гонсалвес?
— Ну да, и моя арендаторша передавала мне, что девушка плакала от радости... Антонио, я вспомнил точно, в моих письмах к тебе я писал, что ребенок, может статься, и жив... Потому-то твой отец и утаил их от тебя... Как ты думаешь?