Называется повесть «Светлячок». В ней два главных героя, далеко разведенных во времени и пространстве: наш современник Юрий Иванович, которого за пристрастие к светлой одежде прозвали Светлячком, и немецкий поэт первой половины XIX века Адельберт Шамиссо, француз по происхождению. При всем внешнем различии судьбы их по своему внутреннему драматизму схожи: оба, хотя и по разным причинам, ощущают на себе клеймо отверженности.
Во время революции французская аристократия панически бежит за границу, и семья Шамиссо не стала исключением. Покинув родовой замок в Шампани, долго мыкалась по Европе, пока не осела наконец в Пруссии. Здесь будущий классик немецкой литературы, которого и поныне изучают в школе, впервые услышал немецкую речь. Потом он пойдет в прусскую армию, будет сражаться с Наполеоном. Но и тут его ждут испытания, причем испытания особого рода. Европа охвачена патриотическим подъемом, Наполеона ненавидят, а заодно ненавидят и все французское. От Адельберта отворачиваются, стоит же ему появиться на людях, как кто-нибудь да отпустит что-нибудь вроде: «Галлы? Какая низкая, какая порочная нация!».
На лице Шамиссо вспыхивает румянец. Скрывать свое происхождение? О нет! На чистейшем французском произносит две-три вежливые фразы. На языке Руссо и Кретьена, Мольера и Монтескье.
Но и во Франции, куда он ненадолго вернулся после разгрома Наполеона и где на него смотрели как на офицера прусской армии, чувствовал себя чужаком. «Нигде я не был в большей мере немцем, с головы до пят немцем, как в Париже», – признавался он в письме своему другу поэту Фридриху Фуке.
Чужаком, изгоем чувствует себя и Юрий Иванович. Не прошло даром потрясение, которое пережил в детстве, когда посадили отца, преуспевающего директора трикотажной фабрики. Эту историю подробно и хлестко расписала местная газета, после чего в пытку превратился для маленького Юры каждый выход из дома. «Трикотаж!» – дразнили его во дворе. «Трикотаж!» – дразнили в школе. И тогда-то, после одного из самых лихих и беспощадных наскоков, мальчик обнаружил вдруг к своему ужасу, что его тело перестало отбрасывать тень. Человеком без тени сделался, как герой Шамиссо Петер Шлемель. Отсюда и пристрастие к светлой одежде: в ней, наивно полагал, не столь заметно, что он не такой, как все.
Разумеется, ни о Шлемеле, ни о Шамиссо, который в одном из стихотворений прямо называет себя именем своего героя, светопольский подросток понятия не имел. Думал, он один такой, и это – что один – было самым ужасным. Лишь несколько лет спустя, когда мать давно уже вышла за другого, в руки случайно попал томик немецких романтиков, и учащийся библиотечного техникума увидел: нет, не один.
На душе сразу полегчало. Благодарный, принялся изучать биографию своего спасителя и с превеликой радостью обнаружил, как тесно, оказывается, был связан тот с русской культурой и с русской историей. Переводил Рылеева, писал об Александре Бестужеве, совершил кругосветное плавание на русском бриге «Рюрик» и написал об этом книгу, которая увидела свет уже после смерти автора. Издали ее и на русском языке, но мой безответный Юрий Иванович, в которого я, конечно же, пытался сбагрить свои комплексы, прочесть ее не успел: «Светлячок» вышел в 85-м году, а «Путешествие вокруг света» Шамиссо появилось в 86-м.
Прочел я. Взахлеб. Прочел глазами своего героя, как бы шагнувшего за пределы повести. Или можно иначе сказать: за пределы отведенных ей типографских страниц шагнула повесть.
Корректуру я держал в январской, продуваемой холодными жесткими ветрами бесснежной Евпатории, в пустой бабушкиной квартире, не подозревая, что на моих глазах продолжается – и скоро трагически завершится – еще одно мое сочинение, опубликованное тремя годами раньше в журнале «Дружба народов». Бабушка лежала в больнице с инфарктом – потому, собственно, я и оказался здесь. Оттого-то – и пустая квартира, где я так остро ощущал свое одиночество. На помощь пришел мой Юрий Иванович, мой Светлячок – до чего же кстати подоспела корректура! Это ведь он, простоватый и добрый (добрее своего создателя!), придумал теорию, согласно которой всегда должны быть люди, которые одни. Без никого. «Другие – вместе, большинство, и пусть, и хорошо, но чтобы было им по-настоящему хорошо – тем, кто вместе, – кто-то обязательно должен один оставаться. Обязательно. Даже на праздниках, когда все веселятся, кто-то дежурит».
Мысль эта принадлежит Юрию Ивановичу, я всего-навсего записал ее, такое в литературе случается. У Юрия Ивановича был прототип, архивариус Литературного института, но я, студент, никогда не разговаривал с ним, ничего о нем не знал, даже имени его, просто испытывал симпатию к этому тихому, приветливому, источающему свет человеку, ожившему через много лет на страницах моей книги.
А вот героев повести, напечатанной в «Дружбе народов», знал не просто хорошо, а очень хорошо – лучше, чем кого бы то ни было, потому что помнил их столько же, сколько помнил себя. Это была моя бабушка. Это была ее сестра тетя Маня, которая уже не раз появлялась на страницах моей хроники. Это был ее муж дядя Дима – и о нем я тоже поведал в своем месте. Но я еще ни разу не упомянул об их заветной мечте посетить места своей молодости, городок Кирсанов, что на Тамбовщине.
Сам я никогда не был в нем, но знаю (заглянул сейчас в энциклопедию), что там всего двадцать тысяч жителей, что там производят сахар и есть легкая промышленность. Ну, ладно я не был, это не страшно, а вот что моим старикам не довелось осуществить свою мечту, казалось мне невежливостью судьбы, и я попытался компенсировать это в своей повести. Отправил их, изменив имена, из южного города Светополя в среднерусский городок Калинов, сиречь Кирсанов. Вольным и пристрастным отчетом об этом путешествии и явилась повесть, которую я назвал «И тут мы расстанемся с ними». Расстанемся, потому что в повести, наряду с многочисленными ретроспекциями, автор время от времени перемещается в будущее, в то самое будущее, где его дорогих людей (не поворачивается язык назвать их персонажами) уже нет на свете.
Их и не было, когда писалась повесть, – ни тети Мани, ни дяди Димы, а бабушка еще жила, что не помешало мне закончить свое сочинение несколько патетическим, но искренним обращением к своим героям: «Вы любили меня, когда я в этом нуждался больше всего, и любили бескорыстно. Не за достоинства, которые мы, взрослые, с такой осторожностью признаем друг в друге, а за то, что я есть. Низкий поклон вам за это. Низкий поклон. Пусть земля будет вам пухом!»
Из этого пассажа следует, что бабушка тоже умерла, а такими вещами, не мог не понимать я, бросаться нельзя. Нельзя хоронить живых людей, пусть даже на бумаге, тем более близких тебе людей, самых близких. Или нет, правильней сказать: самого близкого, ибо ближе бабушки, заменившей мне мать и отца, у меня не было никого. (Дети и жена не в счет – там другое.) Я сделал это, подчиняясь законам искусства, как, подчиняясь тем же законам, впоследствии столь яростно отрицаемым им, молодой Толстой на добрый десяток лет «передвинул» в автобиографическом «Детстве» смерть матери. Не двухлетним малышом, а уже сознательным человеком переживает Николенька Иртеньев эту смерть, ставшую для него своеобразным рубежом. «Со смертью матери окончилась для меня счастливая пора детства и началась новая эпоха – эпоха отрочества…» Точно в срок умерла мать – в срок, определенный композицией романа, который задумывался как «Четыре эпохи развития». Умерла строго по плану – план этот, набросанный рукой Толстого, сохранился. Согласно ему, «Детство» должно было заканчиваться смертью матери, «Отрочество» – смертью бабушки, а «Юность» – смертью гувернера Карла Ивановича, который в этих первых набросках именуется Федором Ивановичем. Закономерность очевидна, смерть играет в замыслах тетралогии, впоследствии скорректированных, откровенно формообразующую роль.
Я не скорректировал. В угоду форме похоронил, пусть и под другим именем, собственную бабушку, и расплата не замедлила явиться. В те самые дни, когда в «Дружбе народов» сдавали в набор повесть о выдуманном путешествии моих стариков, позвонила из Евпатории Тамара, сестра матери, и сказала с рыданием в голосе, что у бабушки рак.