Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Как?! Великолепно! Действительно великолепно, да и есинский затворник, видел я, остался доволен своим посланником. Я бы не сумел так… Или, если уж быть точным, не сумел бы так мой посланник.

В другой раз сидели рядышком, у самого прохода, на церемонии вручения Солженицынской премии, и тут, откуда ни возьмись – Лужков, московский градоначальник. Прямо возле нас остановился. Ни одного свободного местечка, разумеется, нет, но буквально в ту же секунду откуда-то сверху спускается, как в театре, стул с высокой спинкой, мэр, ничуть не удивившись сказочному явлению мебели, садится, и уже через две минуты, с изумлением вижу я, Есин что-то доверительно шепчет Юрию Михайловичу на ухо.

Этому Юрий Михайлович тоже не удивляется. Слегка повернув свою круглую лысую голову, отрывисто и с неудовольствием, показалось мне, отвечает, но от Сергея Николаевича так просто не отделаешься. Еще ближе наклоняется, еще жарче, еще ласковей шепчет, при этом ни на миг не спуская почтительно-внимательных глаз с вдохновенно вещающего что-то про лауреата премии своего имени Александра Исаевича.

Лужков сдается. Лужков кивает в знак согласия, и Есин, удовлетворенный, выпрямляется. Ненадолго… Через минуту, снова наклонясь, теперь уже в другую сторону, к моему уху, снова отрывисто и горячо шепчет – на сей раз свое фирменное: «Ну как?» Я, разумеется, ничего не понимаю, но все равно делаю одобрительное движение. И тогда ректор объясняет своему несообразительному профессору, что решил вот только что, на моих глазах, архисложную, зашедшую в тупик проблему фасада Литинститута: Лужков пообещал отремонтировать фасад за счет города. «Да ведь он забудет!» – даже удивляюсь я наивности ректора, и в ответ вижу жест (Есин – мастер выразительного жеста), из которого явствует, что забыть мэру не дадут. Завтра же по соответствующим каналам уйдут соответствующие письма. Два. Или даже три.

Я знаю цепкость Есина и верю, что уйдут. Вот только в следующий раз, не без ехидства думаю я, мэр будет осмотрительней: прежде чем сесть, поглядит на всякий случай, кто рядом с ним.

За фуршетом разговор о письмах получает неожиданное развитие. Выясняется, что Сергей Николаевич обожает эпистолярный жанр и достиг в нем, констатирует он без ложной скромности, совершенства. Даже специальный семинар посвятил этой теме – делился со студентами своим колоссальным опытом. И собирается издать, если будет время и оказия, сборник собственных писем.

Думаю, книга получится прелюбопытной. Уж для меня-то наверняка: я эпистолярный жанр люблю тоже. Его родоначальником принято считать афинянина Эпикура, от которого, правда, до нас дошли всего три письма, и те в изложении Диогена Лаэртского. Зато какие письма! Особенно – третье к Менекею. Это ведь здесь впервые сформулировано знаменитое: «Когда мы есть, то смерти еще нет, а когда смерть наступает, то нас уже нет».

В отличие от меня, Есин о смерти говорить не любит. И писать тоже. Вот только если этого потребуют многосложные и капризные законы эпистолярного жанра. Иными словами, сама жизнь потребует, с нею же Сергей Николаевич привык ладить. А в том знаменитом третьем письме к Менекею сказано: «Умение хорошо жить и хорошо умереть – это одна и та же наука».

Уроки Эпикура, развиваемые на протяжении многих столетий, писатель Есин усвоил великолепно, особенно необычайную учтивость великого грека по отношению к своим адресатам. Я знаю это по собственному опыту. Стоило мне в свое время, очень давно, упомянуть в статье – всего лишь упомянуть! – его имя, как он тут же отстукал на машинке (компьютеров тогда еще не было) благодарственное письмо, где слово «спасибо» разделено для пущей выразительности на три слога: СПА-СИ-БО! И следом, не без намека: «Теперь будем ожидать от тебя новую ШАЙ-БУ!»

Но может и без намеков. Посылая мне рукопись романа «Марбург», признается в сопроводительном письме: «Дорогой Руслан, я сделал все что мог. Теперь, если сможешь, помоги мне. У нас обоих значительный возраст, и кое-что хочется завершить при жизни».

Завершил. И когда вышел «Марбург», не поскупился на дарственную надпись, где, впрочем, тоже упомянул про возраст. «Только ты смог сохранить в нашем немолодом возрасте столь ценимый нами человеческий и литературный романтизм». Спасибо, Сережа, ты очень щедр, но какой же, право, романтик из прожженного, вернее, выжженного, а еще вернее – заживо спаленного рационалиста? И когда ты, за два десятилетия до этого, написал мне в другой своей книге, «Гладиатор»: «нахожусь постоянно в „поле“, дорогой учитель», ты, может быть, был и прав, если подразумевал, хотя бы подсознательно, весьма, увы, урожайное – по нынешним-то временам – поле рационализма. В этом смысле мы с тобой одного поля ягодки, разве что твоя ягода – покрупнее и посочнее.

Следовательно, посочнее, повкуснее и те добрые слова, которые он умеет вовремя сказать человеку. И не только на бумаге. Во время нашей поездки на Тамбовщину, о которой я уже вскользь упоминал, он не скупился публично расхваливать старого писателя Михаила Чернолусского, ныне покойного, за книгу «Гоголь», только что вышедшую в серии «Жизнь замечательных людей». Седенький, ветхенький, с несколько замедленной реакцией, Михаил Борисович растерянно моргал глазками. Тихонько отозвав Сережу в сторону, я шепнул ему, что «Гоголя» написал не Чернолусский, а Золотусский. Игорь Петрович. «Надо же!» – весело удивился будущий ректор. И признался, что у него вообще-то плохая память на лица.

В другой раз, все по той же доброте душевной, пробил членство в одной из академий, коих в постсоветское время развелось множество, поэту Глебу Горбовскому, перепутав его с прозаиком Глебом Горышиным, который в то время был уже два года как мертв. Но ведь посыл был действительно добрый. И дело доброе. Он вообще сделал немало добрых дел на своем веку, мне в том числе.

«Подводя внутренние итоги прожитого, – записал он как-то в дневнике, впоследствии опубликованном, – надо сказать, что я себя за волосы вытащил в категорию „хороших“ людей, а главное, развил в себе до автоматизма, до инстинкта доброту и сострадание».

Это, конечно, работа затворника. Качественная работа. Именно, повторюсь, с Сергея Николаевича Есина списывал я главного героя повести «Посланник», о чем, когда она появилась в «Октябре», так прямо и сказал ему.

Он быстро, зорко, несколько подозрительно глянул на меня и тут же с энтузиазмом заверил, что обязательно почитает. Больше на эту тему мы с ним не говорили.

Год тридцать четвертый. 1991

Новая эпоха не только стремительно приближалась, не только стояла на пороге – она, по существу, уже началась. Впервые за последние десятилетия официально, на государственном, можно сказать, уровне, праздновалось Рождество. Это был понедельник, но объявили нерабочий день.

Мы с Аллой отправились в наш бибиревский лес. Народу было много, куда больше, чем в обычный выходной. С невысокой горки катались на санках, лыжах, дощечках. На фоне утрамбованного, но еще свежего и чистого снега – многоцветье платков, шапочек, шарфов, с лаем снуют туда-сюда ушастые собачонки, изваянием застыл пятнистый дог, смеются девушки, беседуют, подбоченясь, старухи, азартно лепит снежок огненно-рыжий молодец. Точно картина из Третьяковки ожила. Те самые святки, о которых когда-то с упоением рассказывала бабушка. И вдруг все как-то разом потускнело, народ рассеялся (я глянул на часы: пятый всего-навсего час), посыпал мелкий снег. Ветра не было, а теперь подул откуда ни возьмись – холодный, неприятный – и словно скатал, как папиросный листок, ту явившуюся из прошлого картину. Что же касается будущего, то оно не замедлило с грохотом продемонстрировать себя в самом конце этой так славно, так светло начавшейся недели: в ночь на воскресенье десантники в Вильнюсе взяли штурмом телецентр. Тринадцать убитых, полторы сотни раненных.

И на этом фоне готовился референдум, который прошел 17 марта: быть ли Союзу? Народ измордован, оглушен, задерган, магазины пусты, вся Москва обклеена объявлениями типа: «Меняю кроличий полушубок на тахту». Или:

110
{"b":"821562","o":1}