Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Игин провозился со мной часа два или три. Сделал массу набросков, но шарж – альбом, где он напечатан, лежит сейчас передо мною, – кажется мне неудачным. Этакий розовощекий губошлеп, о котором трудно сказать что-либо определенное. И дело не в Игине, дело во мне. Меня рисовали многие художники, среди них первоклассные – такие, например, как оформлявший одну из моих книг Виктор Чижиков, создатель олимпийского Мишки, – но никто из них не «угадал» меня. Замечательная формула Зиновия Паперного, увы, не приложима ко мне. Видимо, слишком уж хоронился я – в те же хотя бы юмористические сочинения. Вот только как Светлов, прочитав всего четыре строки и бросив на меня беглый взгляд, распознал, что это не мой путь?

Между тем, кучка листков со стихами все росла и росла, Федор Федорович забеспокоился и деликатно попытался остановить эту поэтическую лавину: Михаил Аркадьевич, дескать, устал, – однако Михаил Аркадьевич заверил, что чтение стихов его никогда не утомляло.

Может быть, как раз в эти дни он вспомнил (и записал об этом в тетрадке) «один прекрасный рассказ Мопассана». На костюмированном балу некий «щуплый, фатовато одетый человек, в красивой лакированной маске с закрученными белокурыми усами и в завитом парике» отплясывает с неимоверной лихостью, но вдруг падает, и под маской обнаруживается морщинистый старик. «Так вот, – заканчивает запись Светлов, – этот рассказ Мопассан написал не про меня. Я еще не скоро упаду».

Тогда, в овальной аудитории Литературного института, он не упал. Но я приведу еще одну фразу из мопассановского рассказа, который так и называется – «Маска»: «Ему хочется быть молодым, хочется танцевать с женщинами, от которых пахнет духами и помадой».

Нечто подобное написал и Светлов – только не в рассказе, а под рисунком Наума Лисогорского:

Нет, молодость – огонь, не дым!
Всегда я буду молодым!

Я хорошо знал Наума Моисеевича – он тоже оформлял мои книги, и тоже рисовал меня, и тоже неудачно. Мы не были ни друзьями, ни даже приятелями, но почему-то именно мне позвонил он однажды воскресным вечером и попросил, чтобы я немедленно приехал к нему. По голосу я понял: что-то стряслось, и тотчас отправился по адресу, который он мне продиктовал.

Жил он на Беговой, в добротном, сталинской постройки доме, на первом этаже. Подъезды тогда не запирались, но не запертой, как и предупредил по телефону, была и его дверь. Следуя опять-таки его указаниям, я без стука открыл ее, минул прихожую, минул большую темноватую первую комнату и очутился во второй, где на большой кровати лежал Наум Моисеевич, заросший седой щетиной, в очках с толстыми линзами.

Ему было крепко за семьдесят, он давно овдовел, а с единственным сыном, тоже художником, не слишком ладил. Всюду валялись старые газеты, на широком, с дохлыми мухами, подоконнике, стояла бутылка с недопитым соком, на дорогой полированной мебели лежала пыль. Из-за массивных стен не доносилось ни звука, и в этой гулкой тишине под высоченными потолками я долго выслушивал, какой неблагодарный у него сын, какие скверные соседи, какие мерзавцы собрались в Союзе художников. Это была, по существу, предсмертная исповедь Заслуженного художника – через неделю его не стало.

При последних часах и днях Михаила Светлова, никакими регалиями не обремененного (лишь после смерти дали Ленинскую премию), я не присутствовал, но знаю, что его сын, давно уже живший отдельно, своей собственной жизнью, не покидал палаты отца ни днем, ни ночью. Последним отцовским наказом ему был наказ взять шестилетнего внука здешней больничной няни, поехать с ним в «Детский мир» и купить ему ботиночки, пальто, костюм. А за три месяца до этого он мимоходом сделал… нет, на сей раз не наказ, на сей раз предостережение. Осторожное предостережение пареньку, имени которого даже не знал, лишь прочел на клочке бумаги одно его четверостишие: «По-моему, это не ваш путь».

Я понимаю вас, Михаил Аркадьевич. Тогда не понял, а теперь понимаю. Вот книга, об авторе которой, хочу надеяться, можно будет сказать: ее написал человек, похожий на самого себя. Решился бы я, как тогда, за овальным столом, показать ее вам? Не знаю… Вы ведь – один из ее героев, их, правда, много тут – и тут, и в других моих книгах, – но, в отличие от ваших героев, они вряд ли «на кладбище гроб мой пойдут провожать». И уж тем более не произнесут те самые слова о настоящем писателе.

Но я стараюсь. Видит Бог, я стараюсь.

Год восьмой. 1965

Поскольку мы – вернее, родители жены, приютившие нас, – жили за городом, телефон у нас был допотопный, через коммутатор, а к дому шла по полусгнившим столбам так называемая воздушка. Она без конца обрывалась, и мы по несколько дней, а то и недель, сидели как на необитаемом острове. Правда, время от времени я получал телеграммы, которые требовали, чтобы я срочно связался с такой-то редакцией.

Одну такую телеграмму я храню до сих пор. В ней всего семь слов. РЕДАКТИРУЮ ВАШ РАССКАЗ ТЧК ПОЗВОНИТЕ ТЧК САЦ.

Фамилия «Сац» мне ничего не говорила. Я стал выяснять, кто это, но сокурсники пожимали плечами, а один из преподавателей сказал, что был такой литературный критик, секретарь Луначарского, но он давно умер.

Откуда же в таком случае пришла телеграмма? Мистика мне чужда, и я начал свое расследование с «Нового мира». Мы все тогда начинали – в широком смысле слова – с «Нового мира», сияющей недоступной вершины, которую, тем не менее, с отчаянием и надеждами штурмовали.

В «Новом мире» у меня лежал рассказ. Точнее, не лежал, а пребывал в неком подвешенном состоянии, не отвергнутый, но и не принятый. Я наменял горсть двухкопеечных монет и позвонил в отдел прозы Анне Самойловне Берзер.

Той самой Анне Самойловне Берзер, что в свое время подсунула Твардовскому «Один день Ивана Денисовича», о чем Солженицын подробно и красочно поведал в «Бодался теленок с дубом».

Анна Самойловна сухо уведомила меня, что с рассказом никаких новостей нет, и уже хотела положить трубку, но я успел произнести темное и короткое, как волшебное заклинание, слово «Сац».

Заклинание подействовало: трубка задержалась в руке.

«Что – Сац?»

Памятуя о невероятной занятости моей собеседницы, на столе которой громоздились разноцветные пирамиды рукописей, я торопливо пересказал загадочную телеграмму.

«Сац – это Твардовский, – ответила Берзер своим быстрым голосом. – Если вы получили такую телеграмму, значит, рассказ печатается». После чего раздались короткие гудки.

Я слушал их и силился постичь, каким образом Твардовский, еще более недоступный, чем его журнал, мог превратиться в покойного секретаря Луначарского.

После долгих раздумий я осторожно набрал номер заведующего отделом прозы Евгения Николаевича Герасимова. Это был благожелательный, со слезящимися глазами, старый, по моим тогдашним опять-таки понятиям, человек. К авторам, особенно молодым, он относился по-отечески заботливо, но мало что мог. Собственно, он-то и подвесил мой рассказ.

Трубку подняли сразу. Не подняли, а сорвали – я не узнал Евгения Николаевича: в нем подобной прыти не было. И уж совсем не узнал его голоса. Вместо ласкового вкрадчивого баритона прозвучала картавая скороговорка. Что-то вроде «Сац слушает». Видимо, не туда попал. Но на всякий случай вежливо осведомился, нельзя ли Евгения Николаевича. «Я – Евгений Николаевич», – тотчас раздалось в ответ.

Да, мистика мне чужда, но в тот день она явно преследовала меня. Сперва в почившего Саца превратился Главный редактор главного журнала страны, а теперь – заведующий отделом, который еще недавно сочувственно жал мне руку. Сочувственно – потому что понимал: рассказ подвешен навечно.

И все-таки мистики не было. Критик Игорь Александрович Сац, бывший секретарь Луначарского, действительно существовал, и не только в туманном прошлом, но и в солнечном настоящем. (В моей памяти тот летний день остался как один из самых солнечных дней моей жизни – и в прямом, и в переносном смысле слова.) Просто он исчез из поля зрения литературной общественности, вот кое-кто и решил, что некогда известный и влиятельный человек почил в бозе, однако ветеран отечественной словесности пребывал в добром здравии. Писал статьи о бывшем патроне, переводил западных философов и хлестал водку со своим старинным дружком Твардовским. «Поменьше пей водки, – полушутливо наказывал ему Александр Трифонович из Ялты, куда просил выслать любимые его сигареты „Ароматные“, для чего вложил в конверт ассигнацию. – Если пропьешь эти деньги – прокляну».

22
{"b":"821562","o":1}