Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Берзер знала об этой дружбе, знала, что Твардовский внимательно прислушивался к своему старшему товарищу, а так как Сац только что стал членом редколлегии, уверенно и с некоторой, насколько я понимаю, ревнивой досадой бросила мне, что, коли речь идет о рассказе, то мнение Саца – все равно что мнение Твардовского. (Солженицын пишет, что Главный ее «несправедливо не любил».)

Все это я узнал позже, пока же, назвав себя, растерянно молчал. На том конце провода поняли мое состояние и все в том же игривом тоне объяснили, что Евгений Николаевич ушел на пенсию, а он, Игорь Александрович, «с пенсии пришел». (Оба были 1903 года.)

Итак, Твардовский бросил его «на укрепление» прозы, которой – жалуется он как раз в это время в письме к Валентину Овечкину – «острейшая нехватка», и Сац начал с того, что перечитал все подвешенные рукописи, остановился на моей и тотчас отбил мне телеграмму. «Редактирую ваш рассказ, – повторил он слова, которые я, разумеется, знал наизусть. – Когда можете приехать?»

Я не привык к такому темпу. Я вообще не привык к такому. «А когда надо?» – выдавил я. «Завтра», – последовал немедленный ответ. Завтра, причем не в редакцию, где разве дадут спокойно поработать, а к нему домой. «Можете?» Еще бы не мочь! «Тогда пишите адрес».

Да, мистики не было, но само появление рассказа – такого рассказа! – и поныне вызывает у меня, признаться, некоторую растерянность. Ни до, ни после я ничего подобного не писал.

Городской мальчик, который на селе бывал лишь наездами (в техникуме «на кукурузу» посылали, да в институте «на картошку»), вдруг пишет историю деревенской девушки, уехавшей из родного колхоза в районный центр. Там она работает в автопарке (вот тут уж я ориентировался неплохо), а по выходным навещает родителей. Отец умирает, мать, преждевременно состарившись от непосильной работы, остается одна, и дочь, приехав однажды в неурочное время, в будний день, видит, как тяжело ей. Вернуться? Но ей здесь все опротивело: и памятный с детства мерин Дурной – обидную кличку эту она осознала, когда прибывший на похороны брат отца спросил удивленно, за что его так; и бригадир Аморин, горбатый, большелобый, пожилой, всю жизнь проживший бобылем мужик, у которого из-под незастегнутого плаща вечно торчит фуфайка, а из-под фуфайки курточка; и разбитная Мария Рожкина со своим неизменным вопросом, почему замуж не выходит. «Аль в городе женихов, что тута, один Сережка Беспалый?» Нет, вернуться, причем навсегда вернуться, она не в состоянии. Забрать мать в город к себе? Но куда, куда? В городке у нее лишь койка в комнате, где живут еще две девушки, а зарплаты едва хватает на одежду (правда, модную) да скудную еду. Из дома каждую неделю привозит то мамино маслице, то яички.

Эти подробности я не выдумал и не вычитал из книг. Все собственными глазами видел – в своей первой журналистской командировке, в которую отправился от «Крокодила» во время зимних каникул. Далеко не послали, боясь, видимо, что не оправдаю расходов, лишь на соседнюю Калининскую область расщедрились. (Ныне Тверскую.) Но я не подвел редакцию. Собрал за неделю столько материала, что его хватило и на маленький фельетон для поверившего мне сатирического журнала, и на большой рассказ, увидевший свет в серьезном, почти академическом «Новом мире».

Но ведь Твардовский, гордившийся своим крестьянским происхождением, не мог клюнуть на материал, который «добыл» за пять или шесть дней 23-летний городской фанфарон. Правда, справедливости ради надо сказать, что я не добывал его – просто жил в доме своих будущих героев; жил, пил с хозяйкой чай, подолгу разговаривал с нею, внимательно рассматривал фотографии и перебравшейся в город дочери, и покойного мужа… Однако ни подробности, пусть и точно увиденные (не всегда; кое-что Твардовский, уже читая отредактированный Сацем рассказ, исправил), ни верно схваченные словечки, ни общее положение дел в деревне, которое я, разумеется, не приукрашивал, но и не драматизировал, не могли сами по себе привлечь журнал, в котором был уже напечатан «Матренин двор» Солженицына, в котором публиковали свои вещи Федор Абрамов и Владимир Тендряков. Что же в таком случае привлекло? Тогда я не задумывался об этом. Я праздновал, просто ликовал и праздновал, а не задавал себе праздных вопросов. Но теперь этот вопрос для меня отнюдь не праздный, и, мне кажется, я знаю ответ на него.

Константин Воробьев в воспоминаниях о Твардовском рассказывает, как тот объяснил ему, почему решил напечатать «Убитые под Москвой». «В своей повести вы сказали несколько новых слов о войне».

Какие же новые слова, пусть всего несколько, сказал в своем рассказе я? Ответ Александра Трифоновича прозвучал еще тогда, просто я не расслышал его, не придал ему значения, не понял. Да, собственно, он и не прозвучал, а был написан рукой Твардовского на моей испещренной помарками рукописи. Прежнее название рассказа – «В гостях и дома» – было жирно, даже как бы с раздражением зачеркнуто, а сверху стояло: «Мать и дочь».

Сац заметил немой вопрос в моих глазах и поведал своей, теперь такой милой для моего слуха картавой скороговоркой, что вчера на этом самом диване (сейчас на нем робко пристроился я) сидел Твардовский. Здесь же он прочитал мой подвернувшийся ему под руку уже отредактированный рассказ (обычно Главный редактор делал это в верстке), внес на ходу кое-какие исправления и изменил название.

Разговор состоялся на просторной кухне в доме Саца на Смоленской площади. Я был здесь уже не первый раз, мы подолгу беседовали, причем не только о новомировском рассказе, но и о других моих сочинениях, которые Игорь Александрович вызвался прочесть. Неожиданно для меня он нашел в них оттенок «брезгливости и брюзгливости» и добавил: в духе Моравиа.

Тогда я не нашелся, что ответить, да и Моравиа не читал; хозяин тотчас вынес томик его рассказов. Признаться, мне они не очень понравились – в отличие от его романов, которые попали мне в руки гораздо позже. Не понравился как раз тот самый оттенок «брезгливости и брюзгливости», о котором говорил Сац (безо всякой оценки, просто констатируя факт) и который он увидел в моих писаниях.

Сейчас я убежден, что бывший секретарь Луначарского, добрейший, благороднейший, чрезвычайно живой и сердцем и умом человек, ошибся. Ему показалось, что я парю где-то над своими героями, в то время как я был рядом с ними. Среди них. У Моравиа этого нет совершенно. Он действительно располагается на немыслимой высоте, откуда с интересом взирает на своих копошащихся далеко внизу забавных людишек. Они его развлекают, а он, в свою очередь, развлекает ими нас, читателей. Примерно такую же позицию по отношению к своим персонажам занимает Свифт. Он тоже «брезглив и брюзглив», но это не позиция сноба или бесстрастного исследователя. Свифт презирает людскую породу – презирает так, как никто в мировой литературе. Ближе других к нему, пожалуй, Флобер, а из наших – Лермонтов. Во всяком случае, той своей гранью, которую воплощает доктор Вернер в «Герое нашего времени».

Рассуждение Саца о «брезгливости и брюзгливости» к рассказу, который он так бережно отредактировал, не относилось. Разумеется, не увидел в нем ничего подобного и Твардовский, но он увидел другое, что проявилось в решительной смене им названия вещи. Если прежнее – «В гостях и дома» – отражало внешнюю канву рассказа, то новое – «Мать и дочь» – вычленяло, укрупняло, подчеркивало его глубинную суть.

Признаюсь, до Твардовского я ее не видел. У меня вообще не было «идеи», не было так называемой сверхзадачи. Просто добросовестно и тщательно описал то, что произвело на меня, городского человека, столь сильное впечатление. И вот главным тут оказались отношения матери и дочери, их скупая на внешние проявления любовь друг к другу, особенно – материнская, которой я был лишен и поэтому на подсознательном уровне воспринимал особенно остро. Дочь не могла ответить тем же, не могла с той же готовностью пожертвовать собой, что она смутно понимала и от чего старалась отмахнуться. В этом-то, как я понимаю, и были те «несколько новых слов», ради которых Твардовский и напечатал рассказ.

23
{"b":"821562","o":1}