Воспоминанье о Марусе Маруся рано будила меня, поцелуями покрывала, и я просыпался на ранней заре от Марусиных поцелуев. Из сада заглядывала в окно яблоневая ветка, и яблоко можно было сорвать, едва протянув руку. Мы срывали влажный зеленый плод, надкусывали и бросали – были августовские плоды терпки и горьковаты. Но не было времени у нас, чтобы ждать, когда они совсем поспеют, и грустно вспыхивали вдалеке лейтенантские мои звезды. А яблоки поспевали потом, осыпались, падали наземь, и тихо по саду она брела мимо плодов червонных. Я уже не помню ее лица, не вспомню, как ни стараюсь. Только вкус поцелуев на ранней заре, вкус несозревших яблок. Как показать осень Еще не осень – так, едва-едва. Ни опыта еще, ни мастерства. Она еще разучивает гаммы. Не вставлены еще вторые рамы, и тополя бульвара за окном еще монументальны, как скульптура. Еще упруга их мускулатура, но день-другой – и все пойдет на спад, проявится осенняя натура, и, предваряя близкий листопад, листва зашелестит, как партитура, и дождь забарабанит невпопад по клавишам, и вся клавиатура пойдет плясать под музыку дождя. Но стихнет, и немного погодя, наклонностей опасных не скрывая, бегом-бегом по линии трамвая помчится лист опавший, отрывая тройное сальто, словно акробат. И надпись «Осторожно, листопад!», неясную тревогу вызывая, раскачиваться будет, как набат, внезапно загудевший на пожаре. И тут мы впрямь увидим на бульваре столбы огня. Там будут листья жечь. А листья будут падать, будут падать, и ровный звук, таящийся в листве, напомнит о прямом своем родстве с известною шопеновской сонатой. И тем не мене, листья будут жечь. Но дождик уже реже будет течь, и листья будут медленней кружиться, пока бульвар и вовсе обнажится, и мы за ним увидим в глубине фонарь у театрального подъезда на противоположной стороне, и белый лист афиши на стене, и профиль музыканта на афише. И мы особо выделим слова, где речь идет о нынешнем концерте фортепианной музыки, и в центре стоит – «ШОПЕН, СОНАТА № 2». И словно бы сквозь сон, едва-едва коснутся нас начальные аккорды шопеновского траурного марша и станут отдаляться, повторяясь вдали, как позывные декабря. И матовая лампа фонаря затеплится свечением несмелым и высветит афишу на стене. Но тут уже повалит белым-белым, повалит густо-густо белым-белым, но это уже – в полной тишине. Сон о рояле
Я видел сон – как бы оканчивал из ночи в утро перелет. Мой легкий сон крылом покачивал, как реактивный самолет. Он путал карты, перемешивал, но, их мешая вразнобой, реальности не перевешивал, а дополнял ее собой. В конце концов, с чертами вымысла смешав реальности черты, передо мной внезапно выросло мерцанье этой черноты. Как бы чертеж земли, погубленной какой-то страшною виной, огромной крышкою обугленной мерцал рояль передо мной. Рояль был старый, фирмы Беккера, и клавишей его гряда казалась тонкой кромкой берега, а дальше – черная вода. А берег был забытым кладбищем, как бы окраиной его, и там была под каждым клавишем могила звука одного. Они давно уже не помнили, что были плотью и душой какой-то праздничной симфонии, какой-то музыки большой. Они лежали здесь, покойники, отвоевавшие свое, ее солдаты и полковники, и даже маршалы ее. И лишь иной, сожженный заживо, еще с трудом припоминал ее последнее адажио, ее трагический финал… Но вот, едва лишь тризну справивший, еще не веря в свой закат, опять рукой коснулся клавишей ее безумный музыкант. И поддаваясь искушению, они построились в полки, опять послушные движению его играющей руки. Забыв, что были уже трупами, под сенью нотного листа они за флейтами и трубами привычно заняли места. Была безоблачной прелюдия. Сперва трубы гремела медь. Потом пошли греметь орудия, пошли орудия греметь. Потом пошли шеренги ротные, шеренги плотные взводов, линейки взламывая нотные, как проволоку в пять рядов. Потом прорыв они расширили, и пел торжественно металл. Но кое-где уже фальшивили, и кто-то в такт не попадал. Уже все чаще они падали. Уже на всю вторую часть распространился запах падали, из первой части просочась. И сладко пахло шерстью жженою, когда, тревогой охватив, сквозь часть последнюю, мажорную, пошел трагический мотив. Мотив предчувствия, предвестия того, что двигалось сюда, как тема смерти и возмездия и тема Страшного суда. Кончалась музыка и корчилась, в конце едва уже звеня. И вскоре там, где она кончилась, лежала черная земля. И я не знал ее названия – что за земля, что за страна. То, может быть, была Германия, а может быть, и не она. Как бы чертеж земли, погубленной какой-то страшною виной, огромной крышкою обугленной мерцал рояль передо мной. И я, в отчаянье поверженный, с тоской и ужасом следил за тем, как музыкант помешанный опять к роялю подходил. |