«Кто-нибудь утром проснется сегодня и ахнет…» Кто-нибудь утром проснется сегодня и ахнет, и удивится – как близко черемухой пахнет, пахнет влюбленностью, пахнет любовным признаньем, жизнь впереди – как еще не раскрытая книга. Кто-нибудь утром проснется сегодня и ахнет, и удивится – как быстро черемуха чахнет, сохнет под окнами деревце, вьюгою пахнет, пахнет снегами, морозом, зимой, холодами. Кто-нибудь утром сегодня совсем не проснется, кто-нибудь тихо губами к губам прикоснется и задохнется – как пахнет бинтами и йодом, и стеарином, и свежей доскою сосновой. В утреннем воздухе пахнет бинтами и йодом, и стеарином, и свежей доскою сосновой, пахнет снегами, морозом, зимой, холодами и – ничего не поделать – черемухой пахнет. Пахнет черемухой в утреннем воздухе раннем. Пахнет влюбленностью, пахнет любовным признаньем. Что бы там ни было с нами, но снова и снова пахнет черемухой – и ничего не поделать! «Если бы я мог начать сначала…»
Если бы я мог начать сначала бренное свое существованье, я бы прожил жизнь свою не так – прожил бы я жизнь мою иначе. Я не стал бы делать то и то. Я сумел бы сделать то и это. Не туда пошел бы, а туда. С теми бы поехал, а не с теми. Зная точно что и почему, я бы все иною меркой мерил. Ни за что не верил бы тому, а тому и этому бы верил. Я бы то и это совершил. Я бы от того-то отказался. Те и те вопросы разрешил, тех и тех вопросов не касался. Словом, получив свое вдвойне, радуясь такой своей удаче, эту, вновь дарованную мне, прожил бы я жизнь мою иначе. И в преддверье стужи ледяной, у конца второй моей дороги, тихий, убеленный сединой, я подвел бы грустные итоги. И в конце повторного пути, у того последнего причала, я сказал бы – господи, прости, дай начать мне, господи, сначала! Ибо жизнь, она мне и сама столько раз давала убедиться – поздний опыт зрелого ума возрасту другому не годится. Да и сколько жизней ни живи – как бы эту лодку ни ломало – сколько в этом море ни плыви – все равно покажется, что мало. Грозный царь на бронзовом коне. Саркофаги Греции и Рима. Жизнь моя, люблю тебя вдвойне и за то, что ты неповторима. Благодарен ветру и звезде. Звукам водопада и свирели. …Струйка дыма. Капля на листе. Грозовое облако сирени. Ветер и звезду благодарю. Песенку прошу, чтоб не молчала. – Господи всевышний! – говорю. – Если бы мне все это сначала! Письма Катерине, или Прогулка с Фаустом (1981) Приглашенье к прологу И все-таки смог. Вознамерился. Стрелки, решил, передвину. Все сроки нарушу. Привычные связи разрушу. Начну все сначала, решил. И дьяволу душу не продал, а отдал за милую душу, и с Фаустом вместе ту самую чашу до дна осушил. Ну что же, в дорогу, душа моя, с богом, начнем понемногу. Приступим к прологу. Мгновенье, воскликнем, гряди! …И, под вечер из дому выйдя, пустился я тихо в дорогу, и странный попутчик мой шел со мной рядом и чуть впереди. Уже нас виденья в ночи окружают причудливым роем. Багровая молния где-то за нами проводит черту. Какие ж мы тайны с тобою откроем, едва приоткроем ту звездную занавесь неба, завесу заветную ту! Сферический купол над нами качается, ночь еще длится, размеренно движутся сонмы бесчисленных звезд и планет. И вот постепенно из тьмы проступают какие-то лица. Тебя еще нет среди них, Катерина, пока еще нет. Но все, что вокруг, – удивительно так, необычно и ново, и все это значит, что ты уже есть и ты где-то в пути, пылинка, туманность, дождинка, снежинка из века иного, и суть, и загадка его, и разгадка, и дух во плоти. Снежинка и ветер, легчайшее облачко, смутная дата, дыханье, мерцанье, мгновенье какого-то дня, то самое лучшее что-то, что будет когда-то со мною, при мне, и потом еще, после меня. Мое очищенье, мое искупленье, мое оправданье, мое испытанье – заведомо знать и не думать о том, каким быстротечным окажется позднее это свиданье, как скоро приходит за ним неизбежное это потом. И все-таки жду и ловлю благодарственно первый твой шаг осторожный. Иди и не бойся, душа моя, день наступает, пора. И легок руке моей посох – как перышко легок мой посох дорожный, и тысячекрат тяжелее свинцовая тяжесть пера. «Остановилось время. Шли часы…»
Остановилось время. Шли часы, а между тем остановилось время, и было странно слышать в это время, как где-то еще тикают часы. Они еще стучали, как вчера, меж тем как время впрямь остановилось, и временами страшно становилось от мерного тиктаканья часов. Еще скрипели где-то шестерни, тяжелые постукивали стрелки, как эхо арьергардной перестрелки поспешно отступающих частей. Еще какой-то колокол гудел, но был уже едва ль не святотатством в тумане над Вестминстерским аббатством меланхолично плывший перезвон. Стучали падуанские часы, и педантично страсбургские били, и четко час на четверти дробили Милана мелодичные часы. Но в хоре этих звучных голосов был как-то по-особенному страшен не этот звон, плывущий с древних башен по черепицам кровель городских – но старые настенные часы, в которых вдруг оконце открывалось и из него так ясно раздавалось лесное позабытое ку-ку. Певунья механическая та зрачками изумленными вращала и смыслу вопреки не прекращала смешного волхвованья своего. Она вела свой счет моим годам, и путала, и начинала снова, и этот звук пророчества лесного всю душу мне на части разрывал. И я спросил у Фауста: – Зачем, на целый мир воскликнув громогласно «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!», забыли вы часы остановить! И я спросил у Фауста: – К чему, легко остановив движенье суток, как некий сумасбродный предрассудок, вы этот звук оставили часам! И Фауст мне ответил: – О mein Herr, живущие во времени стоящем не смеют знать о миге предстоящем и этих звуков слышать не должны. К тому же все влюбленные, mein Freund, каким-то высшим зреньем обладая, умеют жить, часов не наблюдая. А вы, mein Herz, видать, не влюблены?! И что-то в этот миг произошло. Тот старый плут, он знал, куда он метил. И год прошел – а я и не заметил. И пробил час – а я не услыхал. |