Время раскрывающихся листьев. Фрагменты сценария Клавиши рояля, чей-то палец, пробежавший по клавиатуре, и сейчас же тысячи сосулек с грохотом летят на тротуар. Человек сидит в весеннем сквере, в сквере, где сейчас творится чудо, чудо непрерывности творенья, сотворенья ветки и куста, чудо воссозданья, повторенья, завершенья круга, воскрешенья линий изначального рисунка, формы прошлогоднего листа. Человек сидит в весеннем сквере, в сквере, переполненном грачами, их высокомерными речами, вздорностью грачиных пересуд. Черные пасхальные старухи с древними рублевскими очами белые платочки с куличами мимо сквера бережно несут. Человек сидит в весеннем сквере, улыбаясь грусти безотчетной, смотрит, как в песке играют дети, хлебцы выпекают на доске, как они песок упрямо роют, на песке песочный домик строят, крепость воздвигают на песке. А весенний гром, еще несмелый, первый, еще робкий, неумелый, тихо погромыхивает где-то, громыхает, душу веселит. А весенний дождик все смывает, облегчает, очищает душу, обещает радужное что-то, что-то неизвестное сулит, что-то позабывшееся будит – что-то будет, что-то еще будет, что-то еще здесь произойдет. И тогда в дожде, как наважденье, возникает давнее виденье – женщины забытые глаза, два бездонных, два бессонных круга, и сквозь них, сквозь дождь, неторопливо – человек по улице идет, и навстречу женщина идет, и они увидели друг друга. Воспоминанье о шарманке В высоком и тесном дворе, как в глубоком колодце, на дне появлялся шарманщик, появлялась шарманка, появлялся мотивчик, наивный и грустный, и тогда открывались окошки, и двор оживал, и в окне проступало лицо, проступала рука, проступала ладонь под щекой, из окна вылетала монетка, завернутая в бумажку, и летела на дно колодца – летела копейка, летела слезинка, летела улыбка, летела ромашка, летела синица, жар-птица, райская птица, ах, спасибо, шарманщик! Но кончался мотивчик, уплывала шарманка, удалялся шарманщик, унося в кармане копейку, слезинку, улыбку, ромашку, синицу, жар-птицу, райскую птицу, и колодец двора наполнялся, как дождевою водой, тишиной, и она расходилась кругами, расходилась кругами, расходилась кругами… «Еще апрель таился у запруд…»
Еще апрель таился у запруд, еще была пуста его купель, а он не почитал уже за труд усилья капель складывать в капель – в копилку, по копеечке, копил, как скряга, а потом на эту медь себе рубаху синюю купил – ни мне, ни вам подобной не иметь. В рубахе синей, конопат и рыж, пустился в пляс, как молодой цыган, и все сосульки, виснувшие с крыш, запели, как серебряный орган. И тут уже поехало, пошло, а на вторые или третьи сутки, в один из этих дней, произошло самоубийство мартовской сосульки, которая, отчаявшись, упала с карниза и покончила с собой, чего никто, конечно, не заметил. Апрель был юн, он весел был и светел и щеголял в своей рубахе синей, которая казалась голубой. Птицы Когда снега земли и неба в окне смешались заодно, я раскрошил краюшку хлеба и бросил птицам за окно. Едва во сне, как в черной яме, рассвет коснулся век моих, я был разбужен воробьями, случайной трапезою их. Они так весело стучали о подоконник жестяной, что показалось мне вначале, что это дождик за стеной. Потом их стук о подоконник родил уверенность во мне, что по дороге скачет конник морозной ночью при луне. Что это кто-то, по ошибке встав среди ночи, второпях строчит на пишущей машинке смешной рассказ о воробьях. А птицы шумно пировали и, явный чувствуя подъем, картины эти рисовали в воображении моем. Как будто впрямь благодарили меня за что-то воробьи, они на память мне дарили произведения свои. Они давали безвозмездно, а не за пищу и за кров, по праву бедных и безвестных и все же гордых мастеров. Они творили, словно пели, и, так возвышенно творя, нарисовали звук капели среди зимы и января. И был отчетливый рисунок в моем рассветном полусне – как будто капало с сосулек и дело двигалось к весне. |