2 Небо памяти, ты с годами все идилличнее, как наивный рисунок, проще и простодушнее. Умудренный мастер с холста удаляет лишнее, и становится фон прозрачнее и воздушнее. Надвигается море, щедро позолоченное, серебристая ель по небу летит рассветному. Забывается слишком пасмурное и черное, уступая место солнечному и светлому. Словно тихим осенним светом душа наполнилась, и, как сон, ее омывает теченье теплое. И не то чтобы все дурное уже не помнилось, просто чаще припоминается что-то доброе. Это странное и могучее свойство памяти, порожденное зрелым опытом, а не робостью, – постепенно воспоминанья взрывоопасные то забавной, а то смешной вытеснять подробностью. И все чаще мы, оставляя как бы за скобками и беду, и боль, и мучения все, и тяготы, вспоминаем уже не лес, побитый осколками, а какие там летом сладкие были ягоды. Вспоминается спирт и брага, пирушка давняя, а не степь, где тебя бураны валили зимние, и не бинт в крови, и не коечка госпитальная, а та нянечка над тобою – глазищи синие. Вспоминаются губы, руки и плечи хрупкие, и приходит на память всякая мелочь разная. И бредут по земле ничейной ромашки крупные, и пылает на минном поле клубника красная. 3
Небо памяти, идиллический луг с ромашками, над которым сияет солнце и птица кружится, но от первого же движенья неосторожного сразу вдребезги разлетается все и рушится. И навзрыд, раздирая душу, клокочут заново те взрывные воспоминанья, почти забытые. И в глазах потемневших дымное дышит зарево, и по ровному белому полю идут убитые. Прикипают к ледовой корке ладони потные. Под руками перегревается сталь каленая… И стоят на столе стаканы, до края полные, и течет по щеке небритой слеза соленая. Ожидание Катерины Осенняя роща, едва запотевший янтарь, и реки, и броды. Пора опадающих листьев, высокий алтарь притихшей природы. Пора опадающих листьев, ты что мне сулишь? Живу ожиданием встречи. А все, что меня окружает, – всего только лишь кануны ее и предтечи. Чего ожидаю? Зачем так опасно спешу все метить особою метой? Живу ожиданьем, одним только им и дышу, как рощею этой. Осенняя роща, о мой календарь отрывной, мой воздух янтарный, где каждый березовый лист шелестит надо мной, как лист календарный. О мой календарь, упаси и помилуй меня, приблизь эти числа! Иначе все дни и все числа без этого дня лишаются смысла. Живу ожиданьем, помилуй меня, календарь, – живу ожиданием встречи. …Осенняя роща, природы священный алтарь, и теплятся свечи. Испытанье тремя пространствами …И вот, когда моя заблудшая звезда достигла самого, казалось бы, зенита, и я подумал с облегчением – finita, то бишь окончена комедия моя; когда, казалось мне, приспел уже конец всем злоключениям души моей и тела, и он дошел уже до крайнего предела, их мимолетный кратковременный союз, – в тот час мне голос был. И вещий голос тот, как бы из будущего времени идущий, мне предрекал мою судьбу, мой день грядущий, хотя скорее предлагал, чем предрекал. Но выходило тем не менее, что я так задолжал уже и дьяволу, и богу, что должен в новую отправиться дорогу для очищенья моей плоти и души. Что ко всему я должен был на этот раз, перетерпев неисчислимые мытарства, не три каких-нибудь там царства-государства, но три пространства безымянных пересечь. И, видно, чувствуя, как тает на глазах мой прежний пыл, моя уверенность былая, приободрить меня хоть как-нибудь желая, он приобщал меня к премудрости своей. И он сказал: – Запомни истину сию, и пусть она в твой трудный час тебе поможет: чему не должно быть, того и быть не может, а то, что быть должно, того не миновать… 1 И с этим в первое пространство я вступил. И этим первым было белое пространство. Его безжизненной окраски постоянство вселяло ужас и могло свести с ума. Передо мной лежал огромный белый мир, до горизонта словно выбеленный мелом, и посреди его, в пространстве этом белом, зияло пятнышко неясное одно. Там, на снегу почти стерильной белизны, стояла старая заржавевшая койка, и было странно мне понять, и было горько вдруг осознать, что это я на ней лежу. Да, это я на ней распластанный лежал, как бы от смертного уставший поединка, и только острая серебряная льдинка тихонько ёкала и таяла в груди. Уже я звал к себе на помощь докторов – эй, кто-нибудь, хотя б одна душа живая!.. И в тот же миг, из белой бездны выплывая, мой доктор, Фауст мой, возник передо мной. И он сказал мне: – Этот зыблющийся свет пускай, мой друг, вас не страшит и не смущает. Ведь белый цвет, он, как известно, совмещает в себе всю радугу, семь радужных цветов, и, пропустив его сквозь сердце, как сквозь призму (сквозь эту острую серебряную льдинку), мы расщепим его на части составные и жизни цвет вечнозеленый извлечем. Ибо сказано было – чтобы приготовить эликсир мудрецов, или философский камень, возьми, сын мой, философской ртути и накаливай, пока она превратится в зеленого льва. Ибо история философского камня, о друг мой, есть история души очищающейся, история святых и героев. Ибо даже металлы, мой друг, пораженные порчей, и те возрождаются – несовершенное становится совершенным. И еще было сказано – что бы там мудрецы ни писали о высях небесных, малейшие силы души моей выше всякого неба!.. Поэтому, друг мой, вставайте, и да свершится то, чему должно свершиться. …И мы пошли. Мы снова шли в белесой мгле меж твердью неба и земною этой твердью, как между жизнью ускользающей и смертью, исподтишка подкарауливавшей нас. Мне было странно сознавать, что, лежа там, на той же койке, неподвижен, как полено, я вслед за Фаустом иду одновременно, и там и здесь одновременно находясь. Так минул день, и минул год, и минул век, а может, миг, понеже, времени не зная, ни твердь небесная, ни эта твердь земная нам ни малейших не являли перемен. И лишь однажды мы увидели – вдали, у самой кромки заметенного оврага, неспешно двигалась нестройная ватага каких-то призрачно мерцающих теней. Там, над нелепым этим шествием ночным, в немом пространстве без конца и без начала, негромко музыка какая-то звучала, сопровождаемая скрежетом костей. Простой мотив, легко пробивший тишину, ее, как паузу случайную, заполнил. Но я мотива, к сожаленью, не запомнил, хотя слова отлично помню наизусть. |