Выскользнули из ночных вод Адриатики, теперь изогнутым проливом идем в Пирей. На горизонте слева и справа в небо вгрызаются чудовищной красоты горы. Пароход не тревожит сонного утра. Из динамиков негромко звучит французский, английский и греческий поп. Солнце серебрит омытую из шлангов палубу, горит на верхней каемке дымовой трубы. Я взял палубный билет, но вчера ночью, осмелев, решительно зашел в какую-то каюту, лег и проспал как младенец. Теперь утро, и я опять на палубе, думаю о том, как скажется Греция на ПЭ. Главная тема книги – миф. Эта музыка так подходит миру, в котором я дрейфую. Я и раньше замечал, как она вливается в замкнутую на себе жизнь Нью-Йорка, но ее рваные гармонии еще более созвучны остальным частям света. Как мне поместить Лоби в центр лучистого хаоса, что движет этими звуками? Вчера допоздна пил с греческими матросами. На хромом итальянском и еще более хромом греческом говорили о мифах. Таики узнал об Орфее не в школе и не из книг, а от своей тетки в Элевсисе. А мне куда отправиться, чтобы узнать о нем? Матросы моего возраста хотели слушать на транзисторе англо-французский поп, те, кто постарше, – греческие народные.
– Народные! – воскликнул Демо. – В них мужчины всегда хотят поскорей умереть, потому что любовь обошлась с ними жестоко.
– Кроме Орфея, – отвечал Таики, и в голосе была загадка пополам с безуминкой.
Хотелось ли жить Орфею, когда он во второй раз потерял Эвридику? Перед ним был очень современный выбор, и он решил обернуться. Как бы выразилась в музыке суть этого выбора?
Дневник автора. Коринфский канал, ноябрь 1965 г.
Я гоню драконов,
Как гнали встарь.
А хозяин драконам —
Драконий господарь.
Эту песенку молча пел Одноглаз, когда мы спешивались. В первый раз в жизни я вместе с мелодией услышал слова. Я уставился на него, но он расседлывал ящера.
Небо было из синего стекла, и только на западе облака замазали его грязно-желтым. Драконы бросали на песок длинные тени. В грубо сложенном очаге светились угли. Нетопырь уже что-то кашеварил.
– Прибыли, – сказал Паук. – Перекресток Макклеллан и Мейн-стрит.
– Как ты понял? – спросил я.
– Бывал уж тут.
– А, точно…
До драконов в целом дошло, что остановка капитальная. Многие легли.
Скакун (в самом начале я его ругнул непечатным словцом, и за день оно прилипло, поэтому далее будем называть его Скакун), так вот, Скакун ласково потерся мне мордой о шею, отчего я чуть не слетел с ног. Потом он ткнулся подбородком в песок, подогнул передние лапы, а заднюю половину громыхнул вниз как придется. Так это делают драконы. Садятся, в смысле.
Я прошел шагов десять и подумал, что они последние в моей жизни. Обернул кнут вокруг пояса, подобрался поближе к еде, стараясь ни на кого не наступить, и сел. На ногах усталые мышцы – как мехи с водой.
Провизия и прочее были сложены кучей в стороне. Паук лег на нее и свесил руку. Я смотрел на его руку поверх огня: просто потому, что оказалась перед глазами. И я кое-что узнал о Пауке.
К узловатому запястью была подвешена крупная кисть. Между большим и указательным кожа зароговела и потрескалась, в морщинках костяшек – грязь, размокшая от пота. Сплошная мозоль на ладони, у основания коротких пальцев, – это всё драконьи дела. А вот мозоль на среднем, у первой костяшки сбоку, – это от писания. У Ла Уники такая же. Третье (рука была одна из левых): на кончиках всех пальцев, кроме большого, гладкая, полированная кожа – это от какого-то струнного инструмента: гитары, скрипки, может, виолончели. Я видел такое у тех, с кем вместе играл. Значит, Паук перегоняет драконов. И пишет. И играет музыку…
Постепенно до меня дошло, как тяжело мне дышать.
Я стал думать о деревьях.
На секунду испугался, что Нетопырь даст нам сейчас какую-нибудь мудреную еду: крабов в панцире или артишоки на пару. Склонил голову на плечо Одноглазу и уснул. Он, кажется, тоже.
Проснулся я, когда Нетопырь снял с котла крышку. Запах разжал мне рот, просунулся в глотку, цапнул желудок и крутанул. Я даже не понял, больно это или приятно. Так и сидел: челюсти ходят, горло саднит. Потом меня скрючило, и я вцепился в песок.
Нетопырь большой ложкой накладывал в миски похлебку, иногда останавливаясь, чтобы откинуть волосы, лезшие в глаза. Я задумался о том, сколько волос плавает в этой похлебке. Не из привередства, заметьте. Отвлеченный интерес. Он стал раздавать миски, и я пристроил свою во впадину скрещенных ног. По кругу двинулся дочерна обожженный каравай. Нож отломил себе кусок, и в золотую прореху пышно выглянул белый мякиш. Пришла моя очередь, я с подкрутом потянул корку – тут-то и заговорила нелюдская усталость в руках и плечах. Я чуть не засмеялся. Жрать не могу – засыпаю, спать не могу – жрать охота. Парадоксец. Еда и сон из разряда удовольствий перешли в разряд обязанностей – такую-то я приискал себе работенку. Я макнул хлеб в похлебку, куснул и затрясся.
Полмиски запихал я в себя таким манером, прежде чем понял, что горячо. Голод, который уже больше голода, – страшная штука.
Одноглаз большим пальцем заправил что-то в рот. Это было единственное, что я заметил с тех пор, как взял в руки миску, и до тех, как Вонючка лопотнул:
– Добавки!
Получив еще похлебки, я сумел-таки призамедлиться и оглядеться. О человеке много можно сказать по тому, как он ест. Помню ужин, который приготовила Нативия… Да, в те времена еда значила совсем другое. Когда это было? День, два назад?
– Эй вы, полегче! – буркнул Нетопырь, глядя, как сметают его стряпню. – Еще сладкое будет.
– Где? – спросил Нож, доедавший вторую миску, и протянул из темноты руку за хлебом.
– Сперва еще поднабейтесь, – отвечал Нетопырь, – Будь я проклят, если дам вам вот так, без понятия, заглотать десерт.
Он подался вперед, выхватил у Ножа миску и наполнил похлебкой. Серые руки сомкнулись вокруг жестяного ободка и втянулись обратно в темноту. Послышалось одержимое жевание.
Паук, молчавший до той поры, обвел всех мигающими серебряными глазами:
– Хороша похлебка, повар.
Нетопырь радостно осклабился.
Паук перегоняет стада драконов, Паук пишет, Паук носит в голове перемноженную саму на себя мелодию Кодая. От Паука лестно получить похвалу.
Я перевел взгляд с Паука на Нетопыря и обратно. Почему я сам не сказал: «Хороша похлебка»? И похлебка ведь хороша, и Нетопырь улыбается, когда так говорят. Но вместо этого я выдал:
– Что на десерт?
(Еще и слова все перекривились от непомерного голода.)
Большой человек Паук, а я, выходит, не очень. Такой голод – страшная штука.
Нетопырь прихватил тряпками глиняную миску и снял с огня:
– Клецки с ежевикой. Нож, подай-ка мне ромовый соус.
Одноглаз задышал быстрей. У меня во рту опять брызнула слюна. Я смотрел – всматривался прямо, – как Нетопырь раскладывает по мискам клецки с ягодной подливой.
– Нож, прочь лапы!
– …попробовать хотел… – Но серая рука убралась. Огонь выхватил из сумерек язык, скользнувший по губе.
Нетопырь протянул миску Ножу.
Пауку подали в последнюю очередь, но на сей раз, ублагостив немного прорву в животах, мы подождали, пока он начнет есть.
– Ночь… песок… драконы, – прохлюпал Вонючка. – Да.
Между прочим, очень точно выразил.
Я уж достал клинок, хотел поиграть, как Паук заговорил:
– Ты давеча спрашивал, кто такой Кид Каюк.
– Да. – Я положил мачете на колени. – Ты о нем что-то знаешь?
Остальные притихли.
– Я ему раз услугу оказал, – задумчиво начал Паук.
– Это в пустыне еще?
Кем же надо быть, чтобы, будучи инаким, оказывать услуги Киду?
– Он тогда только вышел из пустыни и застрял в одном городке.
– Что такое городок?
– Деревню знаешь?
– Знаю, я сам из деревни.